Пантелеймон Романов - Русь. Том I
— Поломалась…
— Что поломалось? — крикнул Митенька.
— Известно что — ось, — отвечал Митрофан. — Мастера чертовы. «Весь век, — говорит, — будете ездить и меня благодарить». Ему не коляски чинить, а коров стеречь. Уж как он есть пьяный человек, так и останется.
— Ведь я тебе тогда же говорил, чтобы ты не отдавал ему.
— Да кто же ее знал-то? — сказал Митрофан спокойно.
— Как «кто знал»! Ведь ты же сам сейчас говоришь, что он пьяница.
— Да ведь все думается, что ничего. Ведь уж очень расхвалил-то себя, вышло — вроде как первый кузнец во всем свете. А на поверку выходит — свинья.
— Никакой, брат, опыт тебя не научит, я вижу, — сказал Митенька с досадой. — Ну что теперь будешь делать?
Митрофан молчал, глядел на валявшуюся коляску, как бы соображая, потом полез в карман за кисетом.
— Отдам я ему теперь черту, дожидайся, пусть только заявится. Тут надо было кольца нагнать, а он сварил просто, да и ладно.
— Так ты-то не видел, что она просто сварена, без колец?
— Как же не видел, — сказал Митрофан, — глаза-то, слава тебе господи, на месте.
— Так что же ты ему не сказал?
На это Митрофан ничего не ответил и, завернувшись, стал зажигать спичку и раскуривать трубку.
— Бывает, что и с одной сваркой, без всяких колец хорошо держится, когда руками сделана, — сказал он, раскурив трубку.
— Что это у тебя руки-то, в чем? — спросил Митенька испуганно.
Все руки у Митрофана были в крови.
— Об камень, должно, пришелся, раскровянил. С таким кузнецом не то что руки, а и голову свернешь. И этот черт тоже расскакался, не видит, какая дорога, — сказал он, недоброжелательно посмотрев на темневшую впереди коляску с Ларькой.
— Ну, знаешь ли, с тобой говорить — одно только раздражение. Сам-то ты чего смотрел? И сдержал бы, если знаешь, что ось плохая.
— Да ведь ехал, как за человеком: думал, у него голова работает, — отвечал неохотно Митрофан. — Ну что же, теперь кол подвязать, да и пошел до монастырской кузницы.
— Скоро вы там? — крикнул Валентин.
Митенька подошел и, запахивая полы, сел в коляску.
Переночевали в монастырской гостинице. Митенька ничем не показал Валентину, что стал совершенно другим человеком. Он даже боялся говорить ему об этом, так как хорошо знал его способность одним словом, сказанным вскользь, опрокинуть все и заставить потерять всякое ощущение значительности предпринятого.
Остановка и ночевка в монастыре, сначала вызвавшая было досаду и раздражение в Митеньке Воейкове, оказалась под конец даже приятной для него.
Чистенькая гостиница, с особенной монашеской чистотой; тишина; особенный, приятный запах в номере, недавно покрашенном; внизу, в общем отделении, — богомольцы с котомками и жестяными чайниками, странники, больные и весь убогий люд, обычно колесящий по проселкам и большим дорогам; в церкви ранняя служба… Митенька встал рано и пошел пройтись. Обошел весь монастырь, прошел мимо отдельно от церкви стоявшей колокольни по песчаной дорожке монастырского двора. Повернул мимо трапезной и дома игумена, с остроконечными окнами, в верхней части которых были вставлены разноцветные стекла.
Маленькая калиточка вывела его на пчельник к прозрачной сажелке сзади высокой стены собора. Здесь было старое кладбище и виднелись старые могильные плиты и пошатнувшиеся памятники. А дальше шла кругом видная сквозь зелень сада белая монастырская стена.
Утреннее солнце, церковный звон, тихие фигуры монахов, журчащая вода в святом колодце и солнечные тени на древних могильных плитах придавали всему выражение глубокой тишины. А эта белая стена монастыря точно ставила преграду для всего мирского, беспокойного и тревожащего.
И Митеньке показалось хорошо, в его новом состоянии, жить в таком отрезанном от мира месте. Только бы не надо этих церквей с божеством.
Он сел на старую могильную плиту, наполовину ушедшую в землю и поросшую мохом.
— Размышляешь? Это хорошо, — сказал неслышно подошедший сзади Валентин.
— Нет, просто так сижу, — сказал, покраснев, Митенька.
— Это тоже хорошо, — сказал Валентин, садясь рядом на плиту.
— Как это на тебя похоже! — заметил Митенька. — Если есть — хорошо, а нет — у тебя тоже хорошо.
— Что ж тут такого? Ум принимает как истину утверждение факта и потом отрицание этого факта также принимает как истину.
— Ну, а в данном-то случае?
— Что в данном случае?
— Да почему хорошо было бы, если бы я сидел и размышлял?
— Место хорошее. Хороший масштаб для оценки вещей дает, — отвечал Валентин, показав на могильные плиты.
— А почему было бы хорошо, если бы я не размышлял?
— Потому что, значит, прочный человек, если можешь сидеть на этом камне и ни о чем не думать. Люблю монахов, — сказал Валентин, как всегда ответив вскользь на вопрос и переходя к другому. — Всегда они выбирают для жизни и смерти красивые места. Прожить жизнь в красивом месте хорошо: останутся хорошие воспоминания о земле. И хорошо, что стеной отгородились. Я пожил бы тут.
— Как странно! — сказал Митенька. — Я сейчас думал о том же. Только бы без этого божественного и без звона.
— Нет, звон необходим, — возразил Валентин, — я люблю, когда много звонят колокола. Жизнь кажется тогда священной и торжественной. Я бы на всех деревьях колокольчиков навешал. Земля любит звон. И монахом охотно бы сделался, — продолжал он. — Вставать до зари, зажигать свечи под каменными сводами, жить, когда на земле все еще спит и только бодрствуют в небе одни звезды… Хорошо! — сказал, еще раз оглянувшись, Валентин. И, указав рукой на вившихся у могильных цветов бабочек, прибавил: — У них все тут есть и все вместе: радость жизни с ее неведением и смерть с познанием всего. — И как бы про себя проговорил задумчиво: — Да, смерть — познание всего. Им бы сюда вина побольше и женщин.
— Как ты можешь говорить такие вещи!.. — сказал Митенька и даже испуганно оглянулся. — Неужели тебя самого-то не оскорбляет?
— Чем оскорбляет? — спросил Валентин, вглядываясь в надпись на плите.
— Несоответствием между такой вольностью и…
— Божественным?… — подсказал Валентин. И прибавил: — Все божественно. Человек когда-нибудь поймет это.
— Вот и получится вместо монастыря свинство.
— Ну, свинства не получится, — сказал Валентин. — Нет, женщины и вино в монастыре необходимы. А то здесь смеху и веселья совсем не слышно. Целая половина урезана. Все торопятся и делают не по порядку. Полная тишина будет и без того там.
— Я заметил, — сказал Митенька, — что ты жизнерадостный человек, а часто говоришь о смерти.
— Ну как же часто, я не говорю. А если и говорю, то это естественно: смерть — познание всего и верный масштаб для оценки вещей.
Он наклонился к могильной надписи и долго вглядывался в нее.
— «Соня Бебутова, скончалась 17-ти лет в 1840 году». Ей сейчас 91 год. Но в то же время ей так и осталось 17. Пройдет 1000 лет, ей все будет 17. Сроки, очевидно, только для земной жизни, потому что никому в голову не придет сказать, что ей 91 год. И там, наверное, лежат среди костей ее волосы, такие же молодые и шелковистые, как сорок и шестьдесят лет назад.
Он перевел взгляд на другие кресты и старые памятники под березами и долго смотрел на них; потом как-то странно оглянулся по сторонам.
— Что ты смотришь? — спросил Митенька.
— Говорят, что узники после долгого пребывания в заключении, выйдя из тюрьмы, любят возвращаться с воли, чтобы еще раз взглянуть на нее.
— Ты к чему это?
— Просто так, пришло в голову. Ну, пока пойдем отсюда, — сказал Валентин, встав и оглянув еще раз кладбище. — Хорошо! — сказал он. — И хорошо то, что человек эти врата, ведущие туда, украшает цветами. В других местах тело сжигают и пепел ставят на полочки под номерами. Это уже хуже.
Он вышел с кладбища и как-то особенно тихо и осторожно притворил за собой калиточку.
LVII
Кузнецы провозились с коляской до вечера. Митрофан с Ларькой присутствовали при этом.
— Вот чертовы мастера-то! — сказал Митрофан, показав на свою окровавленную рубаху. — Чисто поросенка резал! Заместо того чтобы кольца на ось нагнать, он сварил ее просто, да и ладно.
Кузнец на это ничего не ответил и, сунув ось в горн, стал раздувать мех.
— По делу и мастера видно, — сказал он уже потом и, выхватив клещами ось, стал по ней колотить молотком на наковальне, отчего огненными звездами брызнули во все стороны крупные искры, заставившие Ларьку кубарем выкатиться из кузницы.
Митрофан только немного загородился рукавом и, когда задымилась его рубаха, он спокойно замял огонь руками, сказавши при этом:
— Вишь, вредная какая…