Каждое мгновение! - Павел Васильевич Халов
— Они хорошо зарабатывают? — тихо спросил Коршак.
— Да уж будьте любезны! — Стас засмеялся. — Этот народ не обсчитаешь. А обсчитаешь — себе же хуже. Сотен до семи. А вы что, против?
— Вовсе нет, Стас.
— Ах, бросьте вы эти чистоплюйские штучки, Ной! Это новый тип романтика. Они сюда не «за туманом и за запахом тайги» со всей страны съехались. И не ради одной чести быть участниками. Вот ведь штука: приходит кто-то из них в управление — я из бригады Краюхина. И дело сделано — своей фамилии не надо. Солидная «фирма» за спиной.
Коршак разглядывал вино в граненом стакане, согревшемся уже в его руке. И от того, что вино согрелось тоже, быстрые проворные пузырьки текли со дна и со стенок вверх… «А Домбровский ледяными пальцами держал карандаш и писал, предупреждая нас об осторожности, — думал Коршак. — Какая романтика вела его? И он умер здесь — в нескольких километрах от трассы, по которой Краюхин гоняет теперь свои «Магирусы». Фамилии не надо. А он — Домбровский…»
— Я с вами не согласен, Ной, — сказал Стас, медленно поднимая на Коршака свои грустно-иронические глаза. На теперь Коршаку за этим его взглядом виделась уже не меланхолия, а что-то жестокое, упрямое, только спрятанное очень глубоко. Стас помолчал и повторил:
— Я не согласен с вами, Ной. Личность, как и природу, сейчас сохранить в неприкосновенности, со всеми их правами — нельзя. И люди меж собой, а также деятельность человека и природа, и отдельные ее части вступили в такие сложные отношения, что, во-первых, — они необратимы, эти отношения. Нужен всемирный потоп, который бы смыл все к чертям, и чтобы осталось семь пар чистых и семь пар нечистых. И чтобы начать все сначала — с Вавилона, с Египетских пирамид. Сбалансированность в мире — мгновение в истории человечества и земли, а все остальное называется прогрессом… И, во-вторых, чего вы боитесь, Ной? Эти ребята — хозяева жизни. Они строят ее такой, какая им видится она. Ну, деньги! Плохо это? Ей-богу, не фарисействуйте, Ной. И не новое ли в том, что человек отказывается от чего-то эфемерного, ну вот этого, например, — я Петров, я Сидоров — во имя большего, во имя общего. Вы боитесь, что жены их перепутают? Ерунда все это, Ной. Дома они так же будут теми исключительными неповторимыми Петями и Васями, и друг для друга тоже — только в общественной сфере они будут представлять собой не самих себя, а коллектив единомышленников, или, скажем, соратников, возглавляемый кем-то, кому они же доверили. А вы, Ной, лазите по старым отвалам, ищете даже не вчерашний, а позавчерашний день, скорбите над чем-то… Это уже история. О истории нельзя скорбеть — она уже случилась и ничего в ней не поправишь.
Стас уже не скрывал своего небрежения, и все, что он творил, казалось Коршаку не то чтобы странным, а опасным. И он сначала даже не находил слов. Он вспомнил побережье, Степку и Митюшу, Катю. Ему вспомнилось, как стоял у обочины дороги в Сомовском Катеринин дед — с голыми жилистыми руками, в одной косоворотке. Вспомнилось, как Степан шагал впереди машины, и его спина, обтянутая сукном куртки, мерно покачивалась в слепящем свете фар. И в том, что говорил Стас, было что-то отрицающее всю их жизнь. Нигде никто не мог бы представлять Степана — он сам представлял себя всегда. И Митюшкин мятеж против рода своего — тоже совсем иное. Он появится здесь, на стройке — обязательно появится, если уже не появился, хотя за все время своего пребывания здесь Коршак ни разу не слышал этой фамилии — Бронников. Но он появится — не сгибать рулем «Магируса» дорогу перед собой, а дать волю душе. И он не растворится, оставив свое неповторимое, только для внутреннего употребления. В этом Коршак был убежден. И он хотел сказать Стасу, как видится все это ему — через Сергеича, и через Бронниковых, и через Феликса, но почему-то не смог заговорить с этим человеком о дорогих для себя людях.
— Я, конечно же, найду бригаду Краюхина, — сказал Коршак вслух. — Если не в этот приезд, то в следующий обязательно. Я вам только признаюсь в одном: всю жизнь я побаиваюсь людей, которым не нужны, случается, их собственные имена.
Коршак не сказал газетчикам, как Костя Денежкин, катерник из Усть-Очёны, жег на площади газеты со статьей о собственном героизме, о том, как мужественно Денежкин и его маленькая команда вели себя в штормовом море на «жучке» — катере типа «Ж», созданном для неспешной работы в портах, заливах, на реке, на небольших расстояниях от берега — ни локатором, ни гирокомпасом, ни эхолотом, ни другими сложными навигационными устройствами он не располагал, не мог он взять с собою и столько топлива и продовольствия, чтобы отойти на большое расстояние от берега хотя бы и в спокойную погоду. В статье было написано, как скалывали лед, нараставший прямо на глазах на каждой снасти, на каждом леере, на каждой выпуклости, на каждой заклепке; как отдирали от палубы, а потом выбрасывали за борт, едва не оказавшись за бортом сами, скамейку перед рубкой — на ней больше всего намерзало, буквально полуторатонной глыбой, и катерок еще более круто припадал на борт, и как потом жалели, что выбросили ее — скамейка была деревянной, она могла дать тепло, чтобы отогреть распухшие отмороженные, ободранные до мяса руки и ноги, вскипятить чаю, просушить носки и портянки, когда кончилось топливо и замер дизель — и жгли все, что могло гореть, а двигателем катера стал парус, сшитый из четырех одеял.
В этой статье было написано точно, как экономили с самого начала солярку и воду, и каждый грамм жратвы, как собирали по карманам пиджаков и плащей, по рундукам, старым мешкам и ящикам хлебную труху, макаронную и вермишелевую пыль. Все это было правдой, и все это Денежкин действительно пережил, приняв на себя все жизни оказавшихся рядом с ним на одной палубе людей. И тот, кто писал о нем, о Денежкине, угадал то, что угадать можно, лишь испытав что-то похожее.
Автор статьи о Денежкине угадал и еще