Евгений Поповкин - Семья Рубанюк
Совету вняли. Криничане с превеликими предосторожностями извлекали свои зерновые запасы из глубоких тайников, сеяли на огородах подсолнух, яровую пшеницу, ячмень. Збандуто, которому Малынец похвалился, что в Чистой Кринице контора пишет, посевная готовится вовсю, в середине месяца навестил село и пришел в ярость.
Да ты хлебороб или… э-э… писарь? — обрушился он на старосту. — Контора, видите, у него пишет! Почему ни одного гектара не засеял? В тюрьму, в гестапо захотел? Попадешь, это я тебе предсказываю…
С Кузьмой Степановичем разговор у бургомистра был более крутой.
— Вы сколько лет председателем колхоза прослужили? — поставил он в упор вопрос, щупая лицо Девятко остренькими, припухшими глазками.
— При советской власти шесть, — ответил Кузьма Степанович, спокойно выдержав злобный взгляд бывшего агронома. — Или вы уж запамятовали?
— Что за тон! Я все помню… Вы-ка припомните! Когда сеять начинали? Ну-ка?
— С колосовыми к пятнадцатому апреля управлялись. В первых числах сеялки уже в поле были…
— Ну?
— По этой погоде, думаю, уже и с просом и с кукурузой покончили бы, — мечтательно прикинул Девятко. — Вчера почву проверял, добре прогрелась… градусов двенадцать, не меньше…
— Прекратите ваши лекции! — взвизгнул Збандуто. Нервно потерев пальцами виски, он крупными шагами заходил по комнатке «сельуправы», где происходил разговор, потом остановился перед Кузьмой Степановичем. — Вы организовали саботаж! — бросил он ему в лицо. — Не забывайте, я агроном. Обмануть вы можете кого угодно… но меня?.. Не выйдет-с! Завтра будете работать под наблюдением полицейских. А на днях приедет посадник… хозяйственный комендант… Вы ему почитайте эти ваши лекции о сроках сева…
Угрозу свою Збандуто исполнил. После его отъезда криничан стали выгонять в степь под присмотром полицаев и солдат.
Но результаты этой меры были весьма ничтожны. Пока разбивали между «десятидворками» полевые участки, судили да рядили, где достать на посев семян, минули последние дни апреля.
Кузьма Степанович наведывался на поля каждое утро. Как и в прежние времена, он шагал по колхозной земле неторопливо, с палочкой в руках. Еще осенью прошлого года вот на этом массиве сочно зеленела, шелестела стеклянистыми листьями кукуруза, там вот красовались пышные саженные подсолнухи…
Теперь повсюду сиротливо чернели одинокие будылья, буйно выпирали сорняки — молочай, буркун, сурепа.
Шел однажды степью вместе с Девятко Андрей Гичак. Долго глядел на ярко-желтую поросль дикой сурепы и заплакал.
— Эх, товарищ председатель!.. — произнес он и, еще раз поглядев на забурьяневшее, пустынное поле, скрипнул зубами. — Никто не знает, как руки тоскуют… — Гичак протянул перед собой огромные, жилистые кисти рук, сжал их в кулаки. — День и ночь работал бы… Какую хочешь работу делал бы…
— А ты прибереги их, — не глядя на него и не замедляя шага, ответил Кузьма Степанович. — Пригодятся еще наши руки.
Втайне старый Девятко уже не верил в то, что ему лично посчастливится когда-либо приложить свой опыт и знания к этим дорогим его сердцу, исхоженным вдоль и поперек землям. Со дня на день ожидал он ареста, жестокой расправы.
Жене своей он как-то, укладываясь спать, сказал:
— Если меня, заберут, ты акт на землю товарищу Бутенко передай. Его не будет — другому секретарю отдашь… Но чтоб партии в целости все доставила…
Пелагея Исидоровна промолчала, и Кузьма Степанович услышал лишь приглушенные всхлипывания.
— Это я тебе на всякий случай говорю, — успокаивающе добавил он, — всех не пересажают… Но время, сама видишь, колготное. Збандуто зубы свои еще покажет… Не маленькая, должна понять.
Неожиданно для криничан произошло что-то такое, что вынудило Збандуто и Малынца забыть о Девятко да и вообще о полевых работах.
На улицах появились усиленные патрули: вместо пары солдат, фон Хайнс, только что вернувшийся из отпуска, выставлял всюду трех. Через село, в сторону Сапуновки, то и дело проносились мотоциклисты. Юркие машины их с колясками часто останавливались около рубанюковского двора.
Комендатура, не считаясь уже ни с чем, не обращая никакого внимания на «сельуправу», спешно реквизировала всех оставшихся коров, телят, свиней. На площади, около усадьбы МТС, худобу грузили на машины и отправляли в Богодаровку. Оттуда длинные составы товарных вагонов и платформ увозили на запад хлеб, скот, сельскохозяйственный инвентарь.
Причины всей этой кутерьмы стали ясны из переписанных от руки сообщений Совинформбюро, которые криничане тайком передавали друг другу: советские войска предприняли большое наступление на харьковском направлении.
О размерах сражения говорили длинные эшелоны с ранеными, приходившие в Богодаровку с фронта.
Санитарные автобусы, грузовики, фургоны, переполненные ранеными немцами и румынами, то и дело появлялись на бугре, около ветряков, медленно тянулись к площади и дальше к зданию лазарета.
В больничном саду были развернуты огромные госпитальные палатки, а поток раненых все не прекращался.
Александру Семеновну заставили выполнять обязанности санитарки.
Малынец, у которого все эти дни настроение было весьма мрачным, встретив ее однажды утром около лазарета, заискивающе сказал:
— Ну как, мадам Рубанюк? Не серчаете? Должность у вас не тяжелая, харчи казенные, никто не трогает… А вы отказывались… Когда-сь скажете спасибо…
Александра Семеновна смотрела на старосту с презрением, и Малынец, чувствуя себя под этим взглядом скверно, с напускной развязностью спросил:
— Что так на меня вызверились?
— Ничего.
— Эх, люди! Никто не поймет, а только осуждают.
— До вас это, наконец, дошло?
Малынец покосился по сторонам, снизив голос до шепота, быстро заговорил:
— Фрицам тут не вековать, это я вам говорю. Наша Красная Армия прогонит их… Вы своего супруга еще повидаете, за это меня когда-сь поблагодарите. Меня, конечно, энкаведе на цугундер возьмет… Ну, я докажу… Добро людям делал, спасал. Разве вы словцо за меня не скажете?
— Нет, не скажу.
— Ай-яй, мадам Рубанюк… Я вас от тюрьмы вызволяю, от голода…
Слушать его было противно. Александра Семеновна, круто повернувшись, пошла дальше. Она очень уставала, просиживая каждую ночь у радиоприемника, а потом по многу часов работая в лазарете. Нервы ее были страшно напряжены, и она подчас не выдерживала, жаловалась свекрови:
— Просто в голове не укладывается! Трачу силы, чтоб убийцам своего сына перевязки делать… С ума можно сойти, мама…
— Разве я не понимаю? — пыталась утешить ее Катерина Федосеевна. — Продержаться до времени, пересидеть, это, дочко, тоже надо. В тюрьму попасть легче всего, а польза делу от этого какая?
Обиднее всего Александре Семеновне было чувствовать на себе косые взгляды, какими ее провожали криничане, когда она шла в лазарет. Даже Катерине Федосеевне не было известно о ее подпольной деятельности, и женщина с горечью раздумывала над тем, что говорят о ней в селе.
Однажды она сказала об этом Девятко.
— Не без того, — спокойно ответил он. — И про меня, наверное, не один думает, что я врагам продался. Ну, вы, Семеновна, не журитесь. Придет время — все откроется.
А людям, знаете, какая поддержка, что они правду из наших сводок знают?
Слова его были справедливы, и Александра Семеновна несколько успокоилась. А когда она увидела, как криничане прислушиваются к каждому слову, долетающему из Москвы, она впервые за эти тяжелые месяцы испытала большую радость.
На заборе, невдалеке от «сельуправы», появился листок бумаги, вырванный из школьной тетрадки. Один из полицаев заметил и содрал крамольную бумажку, но прочитать ее успели многие. Содержание ее быстро распространилось по всему селу, и к вечеру не было в Чистой Кринице двора, где бы не знали на память волновавших и ободряющих слов:
Братья наши на Запад идут,Мечи острые несут,Чтоб задавить фашиста-ката,Чтоб вызволить сестру и брата.
На другой день Андрей Гичак и дед Кабанец, выполнявший обязанности «десятского» в десятидворке, появились в колхозном правлении с первыми лучами солнца.
Кузьма Степанович был уже на месте. Ему предстояло идти на самую дальнюю делянку озимой ржи. Рожь успели посеять в августе, до прихода оккупантов, всходы были отличными, но Варвара Горбань, ходившая недавно в Сапуновку, рассказала Кузьме Степановичу, что весь массив за Долгуновской балкой густо зарос осотом, пыреем и еще какой-то чертовщиной.
Девятко тогда выслушал это сообщение равнодушно. «Нехай растет», — кратко ответил он женщине, и та понимающе усмехнулась. Больше о сорняках они и не вспоминали. Теперь все оборачивалось по-иному.