Семен Пахарев - Николай Иванович Кочин
Эта песня взвивалась над городом, будоражила народ. Многолюдные толпы запрудили улицу. Раздались крики возмущения, и вскоре появилась на площади ватага женщин, вооруженных ухватами, кочергами и скалками. Они раздвинули ряды ребят и принялись их колотить. Послышались крики, началась суматоха, давка. Ребята падали и расползались в разные стороны…
— Дарья, нашла ли своего-то?
— Уж я-то найду, у меня не обойдется без выволочки.
— Бабыньки, ронные… Метельте их, пострелят, утюжьте.
— Божье наше дело на том свете зачтется.
— Вон того чернявого норовите… Партейного мастера сынок… Изъерепенить его, да покрепче… На-ко, крапивное семя… Получай по заслугам!
Это били Женьку… Он упал, а его все колотили кочергами, пинали ногами. Били старухи с его улицы.
Утром тетя Сима рассказала Пахареву все эти происшествия.
— Шалыгану твоему, Женьке Светлову, больше всех досталось, — сказала она, — намяли бока, долго помнить будет. Коренной он заводила…
Предчувствие глубокой беды, которое никогда не оставляло Пахарева, сейчас усилилось в нем.
Он пошел к Светловым. Их изба была заполнена соболезнователями до отказа. В углу на кушетке лежал с восковым лицом в кровоподтеках Женька. Царила глубокая настороженная тишина. Люди разговаривали робким шепотом. Бабушка сидела у изголовья в неподвижно застывшей позе.
— Господи! — вздохнула бабушка, увидя Пахарева. — Мальчишки, мальчишки, сколько с ними забот. Вот он — вечно в царапинах, в ссадинах. Вон под столом целая куча хлама… Стекло, гайки, проволока. А придет лето — удочка, ружье, цыпки на ногах. То и дело бегаю на Оку, боюсь — утонет…
— Нормально, — сказал Пахарев. — Я в его годы с апреля месяца босой по деревне бегал…
— В этом — детство, — согласился Светлов. — Только бы раньше сроку не играли во взрослых.
— Вот это хуже всего, — сказал Пахарев. — Это ужасно… Ужасно!
Мастер Светлов разрывал марлю на ленты. Доктор смыл с Женьки кровь и перевязал его раны. Мальчик был в забытьи. Светлов кивнул Пахареву и сказал:
— Добрались и до детей эти красноречивые «философы эпохи»… Кого вербуют? На что толкают? Подлецы! Детьми борются. На заводе мы прогнали их… Но они как клопы уйдут в щели и оттуда, выползая, в темноте будут нас кусать. Такая порода!
На столе лежала стопка учебников, школьные тетради, над столом — школьное расписание, разграфленное и написанное от руки. Дневники, записная книжка… Светлов подал их Пахареву. Пахарева бросило в жар, потом в холод.
— Вот в этой тетради вся душа сына вашего… И какая душа…
— Все самое главное у детей проходит мимо нас. Вот наша беда, — произнес печально Светлов. — Я только сегодня прочитал все это и понял, что мы жили с сыном в одной комнате, но в разных духовных климатах. Да, вы были правы, когда говорили, что воспитание детей не есть личное дело и само собой не утрясается.
После того как доктор перевязал раны, Женька очнулся, открыл глаза и произнес:
— А они сами, церковники, вырвали язык у Ванина, честного человека и честного ученого, вырвали за правду и сожгли живым на костре… Вы сами это говорили, Семен Иваныч…
— Верно, — сказал улыбаясь Семен Иваныч, подходя к нему и садясь рядом. — Жертвы инквизиции неисчислимы, и оправдывать иезуитов никто не собирается. Но, Женя, нам ли с тобой перенимать практику борьбы у этих невежественных и злобных монахов-инквизиторов. К лицу ли нам подражать фанатическим изуверам?
Женька молчал и думал…
— Вот я выздоровею, и я с вами, Семен Иваныч, поспорю… Гнилой либерализм нам тоже не к лицу…
— Что ж, поспорим… Скорее только выздоравливай…
44
Окна в комнате занавешены, а в коридоре нет света. Петеркин нащупал дверь и смело толкнул ее. Она распахнулась, и он вошел. Сейчас конура Габричевского напоминала помещение захолустного полустанка: узлы лежали навалом и кое-как на полу, везде мусор и беспорядок.
— Уже экипировался? — спросил Петеркин.
— На всякий случай, сударь. Береженого и бог бережет.
— Прибудешь в Херсон, ищи Гудковича. В Астрахани приютит Белошапка. А может быть, еще и здесь удержимся. А?
— Вот это исключено. За каждым теперь отчаянная слежка. Тарасов — как легавая. По следу идет. — Габричевский поморщился. — Как вы, оппозиционеры, шлепнулись в самую лужу. Съезд показал ваше гнусное бессилие… А сколько было на него надежд, возни, крику…
— С тех пор как ты, полковник, потерял веру во Врангеля, ты потерял веру вообще… Стал форменной тряпкой. Запомни, Валентин, наше поражение временное, так мне и сообщили. Да ты их сам увидишь. Фамилии я тебе не оглашаю. Будут на собрании, убедишься, все тертый народ. Теперь у нас настала пора собирания и концентрации сил… Каждый должен быть на счету.
— Надоела эта пошлая оперная конспирация, Вениамин, не по летам. И конца-края страхам не видно. Тоска смертная — вся жизнь на колесах, подумай. В сорок лет точно прожил тысячелетие.
— Не ныть, не пищать! Наш брат революционер не знает ни устали, ни страха, ни уныния. И всегда должен быть начеку. Если даже и сложатся так обстоятельства, что придется покинуть эти гнусные места, мы тут все же оставим свои корни. Рубашкин сколотит новую группу из рабочей молодежи… Если только будет умен, как я ему велел. У него есть хватка, воля. Если, говорю, будет осторожен и находчив, иначе Тарасов его сотрет в порошок. Кой-кого и при Тарасове под шумок уберем, вроде этого деревенщика Пахарева, мастера Светлова и прочих простодушных цекистов. Шереметьеву пригласил?
— Без нее нельзя. Ну что, каков новый этот секретарь? Тарасов? Ты его видел?
— Довелось. За Цека глотку перервет. Все перетряхивает вверх дном. Теперь он взялся за комсомол. Боюсь, повредит Рубашкину. Рубашкина мы в уком пропихнули, и я ему дал инструктаж. Да, Тарасов та язва. Но это — пиррова победа, Валентин. Вот увидишь. Вы, белогвардейцы, слишком перепуганы историей гибели своих генералов: Калединых, Врангелей, Колчаков — и не знаете, какими мы располагаем кадрами вожаков. Это — революционная элита… Сливки партийных бойцов. Закалка, опыт, эрудиция, авторитет и безошибочная проницательность.
— Никогда принципиально не интересовался социалистами. Гуртовые типы, геройство тупой последовательности. Фанатики грядущего муравейника.
— Хватит, хватит, слышали от Победоносцева и Каткова.
— Если судить по нашему городу — кадры ваши малочисленны. И притом одна аморфная озлобленная прослойка интеллигентов-никудышников. Даже Лохматый и тот не хочет с вами идти. А уж озлоблен беспредельно.
— Лохматый — перекати-поле. Выдохшийся болтун, вечный скиталец, все растерял, что имел, и даже предал мечту свою, из-за которой исковеркал себе жизнь, — жить без власти… этот вздор анархистов… Но вернемся к нашему делу. Вовсе не так безнадежно оно и здесь у нас. На каждом опорном пункте свой верный человек. На заводе, в учреждениях, в школах.
— Даже в школах.