Дмитрий Нагишкин - Созвездие Стрельца
Но сейчас духовитость травок перебивал запах лекарств, стоявших на колченогом стуле вблизи кровати, на которой лежала бабка Агата.
Болела она, видно, не первый день. Темные круги обметала ее добрые глаза. И глаза эти сильно ввалились. И щеки ее осунулись, обозначив нехорошие впадины и выпятив скулы, которые были покрыты сейчас бледным румянцем.
Фрося всплеснула руками:
— Бабенька Агата! Да вы что это?! Болеете…
— Хвораю! — чуть слышно сказала бабка Агата. — Господь послал испытание, доченька. Что-то неможется и неможется…
— Да что у вас болит-то?
И ничего у бабки не болело, и все болело. «Возрастное и простуда», — сказал врач из помощи на дому, похлопал ободряюще бабку большой, тяжелой рукой по худым ногам и задумался. «Сынок, ты сыми руку-то, — попросила бабка, — не могу тяжелого вынести, грешница, все косточки ноют и ноют, гудят и гудят, ровно шмели вокруг меня летают!» — «Сколько вам лет-то, бабушка?» — «Семьдесят девятый пошел, голубчик!» — «Н-да!» — сказал врач. А что он мог еще сказать? Жизнь в бабке Агате теплилась, как восковая свечечка на сквозняке, — то вспыхнет, та вот-вот угаснет, испуская черно-сизый дымок…
— Вот хорошо, что зашла, Фросенька! Вот добро сотворила во имя господа! А то все меня что-то забыли. Почитай, второй день никто не заглянул. А я уж тут и обмаралась, ровно ребенок. Ты уж обиходь меня, Христа ради!
В расстройстве Фрося, которую поразило зрелище этого сиротского одиночества, обиходила бабку, посидела с нею какое-то время, о болезни Зойки говорить не стала, чтобы не расстраивать бабку Агату, но та сама спросила Фросю с тревогою:
— А как Зоечка, не болеет?
— Нет, бабушка, не болеет.
— Ну и слава богу! А то я уж вся извелася, доченька, — долго ли младенца застудить… Ох и дьякон же у нас! Пока служил за попа, мы им нахвалиться не могли, — ничего, что службу-то он и не шибко знал. А тут его ровно подменили — груб стал, жаден стал, времени на церковь не находит, без денег к нему и не подходи! Господи, помилуй меня, грешницу, — о духовном лице так говорю! И служит и не служит, — вишь, рукоположили его на приход, так ему теперь и отец Георгий не указ, и церковный совет — наплевать. Ждет не дождется нового дьякона, и дела не делает, и от дела не бегает. Ведь, подумать только, сунул младенца в кипяток, а потом в студеное… Это у нас в Забайкалье в старину так только делали. Родится дитё, его от матери в печку русскую, хорошо мокрой рядниной выбздают ее, да и туда. Он аж задохнется! А потом в сугроб, голенького-то! Он и опять зайдется! А потом к материной цыцке! Тут он как опамятается, так до самой смерти и не болеет, если не помрет вскорости… Ну, дак это ковда было… Теперь и люди-то другие…
Она взяла сухой ручкой Фросю:
— Уж я так боялась, так боялась за твою красавицу, что у меня как домой пришла — сразу же ноженьки отнялися…
Разговор утомил бабку Агату, она разволновалась и стала покашливать сухеньким, легким кашлем, который очень не понравился Фросе. Бабка полежала-полежала, усмехаясь собственной слабости и улыбкой этой принося извинения Фросе за то, что не может вымолвить слова. Потом, чуть набравшись сил, попросила:
— Доченька! За-ради бога живого сходи ты к отцу Георгию. Он чуть пониже тебя живет, на другой улице — но по сорочьей дороге тут два шага всего будет — сходи, прошу тебя. Поклонись ему в ножки, пущай придет ко мне… Исповедаться охота. Сказано: «Не ведаем ни дня, ни часа, егда предстанем перед господом…» Сама бы сходила, да, видишь, обезножела я совсем!..
Фрося обещала выполнить просьбу бабки Агаты, и той словно легче стало. Она вдруг приподнялась немного, присела в своем великомученическом ложе, закрестила Фросю:
— Иди, иди доченька! Негоже ребенка одного оставлять, да не забудь к отцу-то Георгию наведаться…
И Фрося наведалась к отцу Георгию.
Вернее, он сам пересек дорогу ей, когда Фрося возвращалась в город. Узнав его, Фрося сложила в кармане кукиш, чтобы эта встреча не причинила ей какой-нибудь неприятности, и окликнула священника, который уже отважился пройтись по улице в бостоновой рясе и в черной шляпе, понемногу обвыкая не обращать внимания на откровенно насмешливые и презрительно косые взгляды, какими многие провожали его потяжелевшую фигуру, в священническом одеянии, так странно выглядевшую среди гражданского платья прочих людей.
— Что вам угодно? — спросил отец Георгий, которому не хотелось разговаривать с верующими на улице и в голосе которого Фрося не услышала той бархатной мягкости, ласкающей слух, что умиляла паству отца Георгия в церкви.
— Батюшка! — сказала Фрося. — Очень уж бабенька Агата плоха! Просит вас прийти к ней, исповедать. Видно, конец ей выходит, что ли, — прямо краше в гроб кладут…
Отец Георгий нахмурился.
— Больно далеко! — проворчал он. — Я и сам не мальчик, бегать-то. Туда и автобус-то не ходит… Да и — над этим подумать надо! — один я, раб божий, на весь город. И швец, и жнец, и в дуду игрец! Не разорваться же мне на части. Не знаю, не могу обещать! Подумаю. Надо как-то время выгадать!
— Батюшка! Может, она после этого и подымется. Очень ждет!
— Не могу обещать! Не могу! — сказал отец Георгий, слегка задыхаясь, так как и сам разволновался от этого разговора. Бабка Агата? Та святоша, что исповедывается каждую неделю, докучая своими пресными грехами исповедующему, у которого невольно пробуждается мысль о том, что грехи бабке Агате можно было бы простить за одну исповедь на всю жизнь, — как жаль, что нет в православии такой рациональной вещи, как индульгенции католической церкви!
Совершенно растерянная Фрося, не ожидавшая отказа, — ведь бабка Агата отдала последние свои сбережения на облачение вот этому самому попу! — пролепетала еще раз, в надежде, что отец Георгий согласится:
— Так ждет, ну, так ждет… ну, как Иисуса Христа!
— Не богохульствуйте! — строго сказал отец Георгий и добавил: — Подумаю. Подумаю… Извините, спешу…
Фрося отступила в сторону, наступила кому-то на ногу, но даже не обратила внимания на это. Кто-то зашипел от боли, но, однако, не обиделся, так как боженька не должен обижаться, а это был именно боженька, очень хотевший помочь Фросе и особенно бабке Агате. Поправив сбившийся на макушку свой нимб, на городских улицах сильно потерявший свой иконный блеск, боженька окликнул отца Георгия: «Послушай, сын мой! Не совершаешь ли ты грех равнодушия к ближнему своему?»)
— Подумаю! Подумаю! — повторил отец Георгий и быстро пошел прочь. Он даже и не услышал боженьку, так как попы слышат его не чаще, чем простые смертные. А иметь дело со стариками и со старухами ему надоело и в церкви — в конце концов есть же Конституция, охраняющая его права, есть же какой-то предел эксплуатации человека человеком. Отец Георгий хорошо знал эти слова. Он очень правильно и часто выговаривал их в последние пятнадцать лет, подписывая денежные документы.
«Эй! Постой!» — закричал боженька, вознамерившись ухватить попа за развевающуюся от быстрого хода рясу и оттаскать тут же, на месте отказа от доброго дела, чтобы не оставлять этого до Страшного суда, сроков которого боженька и сам-то не знал. «Боже милостивый! — сказал ему озабоченно Петр-ключарь, выглянув с неба в просвет между облаками. — Да что ты, спятил, что ли, совсем! Ведь он не слышит тебя, а раз не слышит — то и не виноват!» — «Но ведь эту отроковицу-то он слышал! — по близорукости приняв Фросю за девушку, сказал боженька. — Но ведь ей-то он отказал! А бабке Агате-то он отказал в слове утешения, в исповеди…» — «Их много, святой боже, а ты один — ну как ты можешь во все влезть! Постыдился бы хоть сына своего! Ему и второе пришествие предсказано, по закону божьему, а ведь не идет же… не идет — и крышка! Ну их, боже, кто их разберет…» — «Дак нельзя же без воздаяния оставить это дело. А ну как бабка Агата без покаяния умрет?» — «Нельзя? Одним больше, одним меньше! Сколько их без воздаяния-то остается! Поинтересовался бы ты этим делом, так увидел бы…»
Боженька, сконфузившись, и оглядевшись вокруг — не заметил ли кто этой перепалки? — воспарил ввысь и исчез на небеси.
5Непостижим уход человека из жизни.
Рассудок, как и полагается ему, рассуждает: был у Даши брат, его взяли в армию, так как каждый гражданин несет почетную обязанность защиты социалистического отечества, началась война, и он — на деле выполняя веления Конституции! — стал воевать, как и миллионы уже находившихся на военной службе и призванных в первые же дни войны, он выполнял поручения — не поручения, а приказы! — своих начальников, ушел в разведку… и не вернулся, будучи ранен. Гитлеровцы могли взять его в плен. Гитлеровцы могли его убить на месте. Но им нужны были «языки», а поэтому — не из человеколюбия! — они его не убили. Когда исчезла в нем необходимость, его отправили в лагерь. Но он мог в лагере принять участие в тайной и жестокой борьбе против гитлеровцев, и Даша была в этом уверена, как и в том, что у нее был брат. И здесь могло быть два исхода — его убили в лагере или отправили в лагерь уничтожения. Если его не убили, он мог бежать. Если его не поймали, он мог скрываться у тех, кто ненавидел фашизм так, как ненавидел его брат, или воевать против фашистов, в любой из стран, куда ступила их тяжелая стопа. И опять сначала — он мог остаться в живых в самых тяжких обстоятельствах, но мог быть и убит там, где никто не знал его имени, где, может быть, его могли называть просто брат, или другарь, или амиго, или ро́ссо…