Иван Лазутин - Родник пробивает камни
— Ну, а Веерт?
— А Веерт?.. Потрясенный Георг Веерт возвратился домой с выставки тюльпанов, сел за стол и тут же написал блестящую статью в «Новую Рейнскую газету». Заканчивается эта статья следующей программной мыслью-вопросом: «Какое же искусство создаст рабочий класс, когда он возьмет власть в свои руки?» Ну что?! Что ты скажешь на это? Есть связь между революцией, рабочим классом и цветами?
Кораблинов, неожиданно подавленный рассказом Волчанского, шумно воздохнул.
— Есть…
— Я это тоже подумал, когда смотрел в бинокль на лицо рабочего-скалолаза и на его руки, в которых он держал молоток и стальное зубило. А ведь их сегодня миллионы… Ты понимаешь — миллионы!.. Один взялся за резец, другой — за кисть, третья во Дворце культуры занимается балетом, четвертый через семь нот музыкальной гаммы раскрывает такие глубины и высоты своего мироощущения, что дух захватывает!.. Вот тут и подумаешь: каким же будет наше искусство через пятьдесят лет, когда оно уже сейчас вулканом клокочет в груди трудового народа?
— Я вижу, ты и сейчас еще под гипнозом этой командировки, — сказал Кораблинов, внутренне завидуя Волчанскому, который видел то, что Кораблинов, может быть, никогда не увидит. — Ты бы Рогову рассказал об этом. Как скульптору ему это должно быть интересно. А то он что-то последние годы закис в столице и лепит только войну, которую знает понаслышке.
Волчанский после упоминания имени Рогова как-то сразу не то сник, не то опечалился.
— Я позвонил ему сразу же, как только приземлился в Москве, прямо из телефонной будки в аэропорту. Рассказывал ему так, что аж захлебывался. Уже люди начали стучать в дверь телефонной будки. Думал, что от нетерпения побыстрей вылететь в Счастьегорск он будет тормошить меня вопросами: что да как?.. А он, как сонный бегемот, первые десять минут разговора зевал в телефонную трубку, да так зевал, что аж стонала мембрана, а потом чихнул, как верблюд, и промычал: «Да, молодежь нынче пошла отчаянная… Не только по скалам лазит, но и забирается в космос…» Извинился, что жена зовет к ужину, и повесил трубку. А ведь я, чтобы поговорить с этим динозавром от скульптуры, выстоял под дождем у телефонной будки очередь! Промок чуть ли не до костей… — Волчанский отрешенно махнул рукой, и его вздох эхом прошелестел в просторном кабинете Кораблинова. — Обидно! До боли в сердце обидно, что у некоторых пультов нашей огромной машины по имени Искусство иногда стоят люди с рыбьей кровью. Но ничего!.. Плевал я на этого тюленя из Академии художеств!.. Зато я встретил парня!.. Из народного театра Дворца культуры. Такого парня, что дай ему недели три, чтобы он смог не торопясь, вдумчиво и глубоко перечитать «Гамлета», и через неделю в душе его созреет образ такой силы и мощи, что все наши московские и ленинградские гамлеты лопнут от зависти. Я видел его в роли Карла Моора в «Разбойниках» Шиллера. Спектакль готовили полгода. Признаться, давно я не испытывал такой дрожи и озноба, как в те часы, когда сидел в замершем зрительном зале народного театра Счастьегорска. Его фамилия Батурин, зовут Иваном, сам он из Холмогор, Архангельской области. Удивительное совпадение — из тех самых мест, где когда-то родился гениальный Михайло Ломоносов. В своей книге «Народ и искусство» этому парню я посвящаю целую главу.
— Какая основная концепция будет утверждаться в твоей книге? — спросил Кораблинов.
— Ленинскую формулу «Искусство принадлежит народу» я буду толковать расширительно, связывая искусство с его природой. И применительно к той ступени развития социалистического общества, на которой мы пребываем на сегодняшний день.
— А если попроще, чтобы было понятно рабочему, колхознику и, скажем, мне, интеллигенту от искусства?
— Пожалуйста! Свой основной тезис я сформулировал строго и текстуально конкретно: «Народу принадлежит лишь то новейшее искусство, которое порождено в недрах народа». — Волчанский побледнел в лице и замер на месте, закрыв глаза. Можно было подумать, что он только что проговорил сокровенную истину, к которой шел всю свою долгую жизнь и наконец пришел к ней. — Искусство для избранных единиц, возвышающихся над народом, обречено на гибель, народ такое искусство отторгает, как чужеродное тело. Анализу этих вопросов я посвятил двадцать лет своей жизни. А поэтому прошу, Сергей, если ты будешь сейчас возражать мне, то найди в себе силы уважать хотя бы ту степень серьезности вопроса, которому я отдаю все свои силы.
Кораблинов понял Волчанского, понял его просьбу и не стал ни возражать ему, ни одобряюще поддакивать из чувства дружеской солидарности. Сомкнув за спиной руки, он зачем-то стал вглядываться в портрет Гёте, стоявший на письменном столе.
— Ну, и что же ты думаешь делать с этим Батуриным? — Только сейчас Кораблинов обратил внимание, что обшлага белой рубашки Волчанского были побиты, в некоторых монетах края их волокнились тонкими ниточками.
— Вот и пришел к тебе посоветоваться. Как помочь парню поступить в твой институт?
— В этом году уже поздно. Через два дня будет последний, третий тур экзаменов. Где же ты был раньше?
— Раньше? Две недели назад я ложился спать и не знал, что в далеком таежном городке на берегу богатырской реки живет и работает двадцатидвухлетний холостой парень но фамилии Батурин. А парень считает себя счастливым человеком оттого, что днем он динамитом рвет скалу, через которую прокладывают туннель, а вечером по гранитным ступеням поднимается в свой «Храм искусств», где он играет ведущие роли в народном театре.
— Так в чем же дело? Пошли ему правила приема в наш институт, и пусть готовится. За год он многое может сделать.
Волчанский хотел что-то ответить Кораблинову, но дверь открылась ив кабинет вошла с подносом в руках Серафима Ивановна. Подмигнув Волчанскому как старому знакомому, она поставила на столик перед Кораблиновым еще дымящийся паром кофейник и две чашечки.
Не желая своим присутствием мешать разговору двух старых друзей, которые, как всегда при встречах, беседовали возбужденно, а порой даже громче, чем следовало бы, она тут же бесшумно удалилась и закрыла за собой дверь.
— Дело не в одном этом талантливом парне. Правила приема скалопроходчику Батурину я, конечно, вышлю, на будущий год он приедет в Москву и, я уверен, достойно померится силами со своими соперниками… Все это так, все так… — Волчанский пододвинул к столику кресло и сел в него. А сам сосредоточенно думал о своем, о том главном, что привело его к Кораблинову. — Дело в принципе. В государственном принципе!..
— В каком это еще государственном принципе? — насмешливо искривил губы Кораблинов, помешивая серебряной ложечкой в чашке.
— Меня уже давно бесит московский барьер прописки! — ответил Волчанский и стал дуть на горячий кофе.
— Что это еще за барьер?
— Самый настоящий непреодолимый барьер, который исключает всякую возможность талантливым артистам и режиссерам провинциальных городов показать свои силы и потягаться с мастерами сцены столицы. — Волчанский отодвинул от себя чашку и поправил галстук. — Ведь что получается, Сереженька!.. Выходит, что в нашем артистическом мире Москва — только для москвичей. Академики, ученые, те поумнее да похитрее нас: заметят где-нибудь в Хабаровске или, скажем, в Иркутске молодого талантливого ученого, который большой науке обещает многое, они тут же сразу на карандаш его!.. А потом шлют ему приглашение поработать на ниве науки в столице. Тот, бедный провинциал, от неожиданности и радости вначале теряется, разводит руками, топчется, мнется, объясняет, что он рад бы работать в Москве, но он не один, у него жена, дети… А ему в ответ на это в отделе кадров Академии молча протягивают ордер и ключи от трехкомнатной квартиры где-нибудь на юго-западе Москвы или на Кутузовском проспекте… Умеют!.. Ох как умеют эти академики постоять перед правительством и Моссоветом за свою смену, чтобы постоянно поддерживать большой огонь в горнилах науки!.. А мы?! Что мы, московская артистическая элита? Где ищем себе смену? Делаем ставку на своих московских сынков, среди которых столько балбесов! Наши детки часто кичатся тем, что знают в лицо чуть ли не каждую знаменитость, а некоторые даже, как ровня ровню, похлопывают нас по плечу, а за глаза поносят на чем свет стоит и называют старперами, хрычами… А сами, бедные дети Арбата, ни умом не постигли, ни сердцем не почувствовали, на какой пашне произрастает это великое и святое древо, имя которому — Искусство.
Кораблинов хотел что-то возразить Волчанскому, но тот, не слушая его и забыв про остывший кофе, встал с кресла и снова принялся расхаживать по кабинету.
— В спорте хорошо! Там есть мера!.. Реальная мера, в конкретных измерениях: в метрах и километрах, в граммах и килограммах, в секундах и часах… Возьмем хотя бы штангистов. Когда-то, сразу же после войны, гремел силач Григорий Новак. Я сам его видел, как он поднимал штангу. Но не успел Новак привыкнуть к славе богатыря, как вдруг откуда ни возьмись появился Юрий Власов. Кое-кто думал: ну, кажется, здесь предел нагрузки для человеческих мускулов. А не тут-то было! Не прошло и четырех лет пребывания Власова на богатырском Олимпе, как в малоизвестном донецком городишко забойщик шахты переплюнул и Власова… Повторяю: в спорте есть мера — килограммы, граммы, часы, секунды, метры, сантиметры… Там будь ты сыном хоть самого председателя Комитета физической культуры и спорта, а если уж ты тюхтя-матюхтя, то тебя не возьмут не только в сборную страны по хоккею, а даже в дворовую команду не запишут.