Николай Садкович - Мадам Любовь
Перед сквером два столба с перекладиной, как буква «П». В старом русском алфавите называлась «покой»… Господи, о чем я думаю? На ветру покачивались серые фигуры с белевшими на груди объявлениями. Ведь это же люди… За что их? Кто они?
– Ты на ножки смотри, по ножкам узнаешь… – прошептал кто-то возле меня.
Я вздрогнула и оглянулась.
Совсем рядом седоусый мужчина в поношенной шляпе и черном, обвисшем пиджаке прижимал к своей груди голову старушки в кружевной шали. Широким рукавом он закрывал от нее виселицу и отвечал, потряхивая головой:
– Я смотрю, я вижу… Нет, нет, это не он…
Старуха просила глухим, сдавленным голосом:
– На ножки… Помнишь, какие ботиночки мы купили ему?
– Да, да, желтые на шнурках, а у них сапоги… Это не он. Пойдем… – Все еще не давая старухе взглянуть на виселицу, он увел ее вниз по переулку.
У виселицы прохаживались часовые в касках, с автоматами. Они не обратили внимания ни на стариков, ни на меня. Я стала всматриваться в ноги повешенных, словно это меня просила старуха.
Один, подлиннее, то есть, живым он был выше ростом, обут в сапоги. Другой – в ботинки. Но не желтые на шнурках, а в черные, офицерские гамаши. Это я разглядела хорошо и почему-то даже обрадовалась. Закрыла глаза, прижалась щекой к столбу. Телеграфный столб тихо гудел. Вспомнилось, как в детстве девчонками, приложив ухо к столбу, мы врали друг другу, будто слышим телефонные разговоры и стук телеграфа. Я врала больше всех. Придумывала целые истории и даже клялась, что слышу, как передают обо мне, Вареньке Михалевич…
Теперь снова я слушала, как гудит столб, гудят провода… Где-то какие-то люди говорят в телефон, передают телеграммы, и никому нет дела до двух повешенных в центре «покоя».
А может, как раз тогда слали срочное сообщение о том, что возле городского театра убили, задушили двух честных людей?
Или в тот час, в ту минуту передавали приказ построить новые виселицы, приготовить новые тюрьмы? Приказ: «Нахт унд небель эрлас» – «Мрак и туман».
Может быть, телеграф выстукивал секретный приказ министра оккупированных восточных областей.
Надо придумать простую биографию, сменить платье и как-нибудь найти одного-двух свидетелей. А пока нельзя попадаться патрулю.
Глухими задворками я спустилась к реке, у края изломанного и захламленного парка, сразу за городской электростанцией. Чуть не упала, скользнув с крутого илистого бережка. Ступила прямо в реку. Вода обожгла мои израненные ноги. Я застонала и, откинувшись на спину, легла на мягкую теплую землю. Стало легче.
Свислочь тихо урчала, перекатываясь через толстый ствол сбитой снарядом ветлы. Пахло сыростью и гарью. Тени прибрежных деревьев уже переползали через потемневшую воду. Река как бы стала глубже и шире… Наступал запретный час. Где же укрыться? Не здесь ли?
Я поднялась, оглядывая берег, и увидела женщину. Седая женщина в очках сидела на складной скамеечке, какими обычно пользуются художники, выходя на «натуру». Прислонившись спиной к стволу дерева, она держала на коленях раскрытую книгу и смотрела на меня поверх очков, чуть склонив голову.
От ее аккуратно серого платья с белым воротничком, от раскрытой книги и всей позы повеяло таким довоенным спокойствием, миром, словно так было всегда и так всегда будет. Несмотря ни на что, будет приходить на берег реки эта седая интеллигентная женщина, читать свою книгу, а на закате уйдет к домику в зарослях боярышника и георгинов.
Женщина закрыла книгу, встала и, сложив скамеечку, сказала, будто продолжала прерванный со мной разговор:
– Ранки надо промыть марганцем и перевязать. Можно занести инфекцию… Пойдемте.
Я подчинилась ее спокойствию, ее подчеркнутому безразличию ко всему окружающему. Она повела меня к дому с палисадником без георгинов и боярышника. К старому деревянному домику, каких немало еще и по сей день уцелело на окраинах Минска.
– Откуда вы? – спросила женщина, приготавливая бинт и какую-то желтую, едко запахшую мазь.
– Из деревни, – затараторила я, по дороге придумав, что говорить. – Тетенька тут у меня проживает, так до нее, – может, на какую работу пристроит. Да вот адрес потеряла… Я ж простая селянка…
Женщина улыбнулась.
– А я не из полиции, товарищ Каган… Откуда вы сейчас?
У меня сразу язык отнялся. С трудом прошептала:
– Ни… ниоткуда… Я вас не знаю…
– И я вас не знаю, – объяснила женщина, – видела всего раза два, когда в районной больнице консультировала. По просьбе вашего мужа приезжала. Красивая вы, вот и запомнила… Ну-ка, покажите ступни…
Я, кажется, вскрикнула от боли, но женщина не жалела меня.
– Ничего, ничего, мужайтесь, худшее впереди, а это пустяк. На молодой быстро все заживает… Теперь не больно?
– Нет… Как вас зовут, доктор?
– Так и зовут – доктор. Вот что… Пожалуй, вы будете звать меня госпожа доктор или лучше по-западному: «пани докторша». Я вас в больницу санитаркой устрою. Хотите?
– Спасибо. Очень буду вам благодарна…
– Это потом увидим. Больница заразная. Тифозные больные… Не боитесь?
– Нет… Пани докторша.
– А немцы боятся. Стороной нас обходят… Конечно, до поры до времени. Пока тем и пользуемся… Ну, а там посмотрим. Минск – большой город, всех не перевешают.
Боже мой, как я обрадовалась. Вот, думаю, повезло… Есть же на свете добрые люди…
IIIВарвара не знала и не могла знать о том, что скрывалось в подвалах разрушенных жилищ, за глухими ставнями полукрестьянских домов на окраине Минска и тем более что творилось в ближних и дальних лесах.
Устроившись ночной санитаркой в заразной больнице для русских, не имея никаких документов, она не решалась выходить в город, а пользовалась лишь случайными сообщениями больных, которые, как и она, только догадывались о тайной и кропотливой работе притаившихся.
То, что Варвара увидела еще до того, как встретила докторшу, потрясло и напугало ее. Минск был страшен, как страшен всякий разрушенный, занятый врагом город.
Лишенный электрического света, в лунные ночи он вставал видением гибели всего живого, казался остывшим памятником ушедшей на восток войны.
Таким он казался многим, но это еще не был конец.
И это хорошо знал притаившийся человек…
Опираясь на палку, волоча поврежденную ногу, он пробирался в самые глухие дворы и закоулки, долго стоял в тени, утомленно дыша и прислушиваясь. Затем вынимая из-за пазухи замотанный в тряпку сверток, торопливо рассовывал небольшие листки в щели забора, в почтовые ящики и снова стоял, прислонившись к темной стене, выжидая, пока сердце вернется к привычному ритму.
Ночь наполнялась звуками. Гудели тяжелые машины, трещали мотоциклы, скользя лучами фар по завешенным окнам домов, рычали собаки… Притаившийся человек знал: гестапо отправляется на ночную охоту. Отправляется в ту часть города, где несколько кварталов обнесено колючей проволокой, а за проволокой тысячи обреченных ждут своей очереди.
Ничего нового, но привыкнуть к этому трудно.
Ждут своей очереди и в лагерях за Минском. В поселке Дрозды, у деревни Малый Тростенец. Ждут, пока отделят сильных от немощных. Способных держать лопату пошлют копать рвы, восстанавливать мосты и дороги, а до этого должен прийти обер-доктор и произнести свое: «Годен… не годен…», и это то же, что «жить и не жить».
Притаившийся знал, что завтра прочитает в новой «Минской газете» на белорусском языке со старым правописанием сообщение полевого коменданта о расстреле рабочих за саботаж и что будет искать в списках знакомые имена и думать, кого поставить на их место.
Он много знал, этот пожилой хромой человек. Он был не одинок. Проходя по улицам города и видя, как полицейские срывают расклеенные листовки или соскабливают со стен надписи, он мог не спрашивать у прохожих: «Что там было написано?»
Он знал, кто успел повторить его слова, перепечатав на машинке, а то и просто переписав от руки поперек печатного приказа бургомистра, господина Ивановского.
Он шел дальше, вдоль тротуара, огороженного двойным рядом проволоки, за которой стояли дома, занятые офицерами генерального комиссариата и работниками СД.
На перекрестке обходил бункер с пулеметными гнездами. Видел, что город живет, словно в осаде, и это наполняло его гордостью. Значит, им страшно. Они боятся таких, как он, притаившихся, незаметных людей.
Каждый раз, торжествуя свою маленькую победу, он шел к Дому правительства, теперь занятому немецкими управлениями, где на гранитном постаменте возвышался бронзовый памятник Ленину. Он понимал, что фашисты не оставят памятник, разрушат монумент, и потому спешил принести ему, Ленину, свой тайный рапорт. Он проходил по другой стороне площади, чуть повернув голову направо, стараясь шагать как можно ровнее. В эти минуты лицо его было строгим, даже торжественным. Чуть шевеля губами, одним дыханием он докладывал о том, что успел сделать… Иногда это удавалось ему. А иногда встречные прохожие, чаще солдаты, вынуждали опускать плечи, шаркать ногой, сильнее опираться на палку.