Анатолий Марченко - Смеющиеся глаза
Смоляков — Светланкин любимец. Он учит ее читать, играть на баяне. Но Светланка непреклонна. Она любит порядок. Дружба дружбой, а служба службой.
— Видите, — невесело сказал Нагорный. — Не девочка, а второй старшина.
— Разрешите вести людей на занятия? — подошел к нему Колосков.
— Ведите, — отозвался Нагорный. — Мы подойдем к вам немного позже. Я сейчас беседовал с народом, и мы решили, что с сегодняшнего дня каждый пограничник будет отправляться на границу через учебную следовую полосу и оставлять на ней свои следы. А потом их изучать. Как на них действует дождь, солнце, ветер. И соревнования по следопытству нам надо проводить чаще, хорошо бы раз в неделю. Евдокимов обсудит этот вопрос на комсомольском бюро.
— Ясно, — сказал Колосков.
Лицо его, как мне показалось, оставалось безучастным и равнодушным. Я ожидал от него предложений и большей заинтересованности в том важном вопросе, о котором говорил Нагорный.
Через несколько минут строй пограничников миновал арку и скрылся в лесу. Оттуда донеслась песня:
И улыбка, без сомненья,Вдруг коснется ваших глаз,И хорошее настроениеНе покинет больше вас!
— Черт знает что! — возмутился Нагорный, прислушиваясь к песне. — Скажите, что вы пели в строю, когда были солдатом? «Дальневосточная, даешь отпор» пели? «Броня крепка и танки наши быстры» тоже пели? А потом: «До свиданья, города и хаты». И мы пели. И о границе пели. А это же фокстрот! И Колосков ничего, шагает, да еще, наверное, радуется.
— Вы что же, против лирики?
— Нет. Лирику я люблю. Но строевая песня должна звать в бой, чтобы от нее сердце горело. Помните: «И сегодня, как прежде, сердце пылает боевым огнем!» — пропел он тихо, задушевно.
Он словно ожил.
6
Однажды я проснулся среди ночи. Стоило приоткрыть глаза, как мне почудилось, что я тихо и неслышно лечу на сказочном корабле совсем близко возле луны и таинственно мигающих звезд. Приподнявшись, я наконец понял, что вся комната залита лунным светом. Луна плыла прямо в окно, словно ей не терпелось получше рассмотреть все, что происходило в комнате.
Я прислушался. Кто-то почти неслышно ходил неподалеку от меня. Время от времени осторожные шаги затихали. Немного позже в соседней комнате послышались голоса. Видно, разговор начался уже давно.
— И к чему эти прогулки возле самой границы? — медленно, как бы ощупью находя нужные слова, говорил Нагорный. — Ты знаешь, что это не разрешается. Даже жене начальника заставы.
— Ревность? — нервно, отрывисто спросила женщина, голос которой я слышал впервые. — Так скажи прямо. Все гораздо проще и яснее. Ромуальду Ксенофонтовичу хотелось настроить себя, ощутить чувство границы. Предстоит самая ответственная съемка. А ты… У Сервантеса, кажется, сказано, что ревнивцы вечно смотрят в подзорную трубу, которая вещи малые превращает в большие, карликов — в гигантов, догадки — в истину. Режиссер не может творить без вдохновения. Творчество — это не то что высылать наряды и проверять, как они несут службу.
— Пограничная служба — это тоже творчество, — упрямо возразил Нагорный. — В ней тоже есть своя красота. Но кто виноват, что не каждому дано ее видеть? Дело не в этом. Мне бы не хотелось в следующий раз посылать тревожную группу, чтобы выдворить нарушителей режима из пограничной полосы.
— Этого делать не придется, — с чувством превосходства сказала женщина. — Скоро некого будет выдворять. Я уже говорила тебе, что уеду. Я проверяла себя. И, кажется, экзамен выдержан. Сомнениям и колебаниям приходит конец.
— Значит, юность забыта? Значит, все, чем мы жили, — украдено?
— Не нужно громких слов. Я не переношу их даже на сцене. Пойми, искусство повелевает человеком.
— Раньше ты говорила другое.
— Раньше… Человек растет, совершенствуется. Меняются его взгляды, привычки, мечты. Кажется, только ты постоянен. Ты предан своей заставе, как идолу. — Женщина помолчала и добавила тише и мягче: — Пусть все, что я тебе сегодня рассказала, для тебя не будет неожиданностью. Я люблю честность.
— С твоей честностью опасно оставаться один на один, — после долгой паузы вдруг сказал Нагорный. Спокойные, убеждающие интонации его голоса исчезли, и он произнес эти слова неожиданно грубо и резко.
И тут же по полу простучали каблучки туфель, хлопнула дверь, вдали послышался мягкий приглушенный гул автомашины, и установилась прежняя умиротворенная и торжественная тишина.
Прошло не меньше часа, прежде чем дверь открылась снова. В комнату, где я спал, вошел Нагорный. Он тихо опустился на стул возле окна. Я пошевелился сильнее и кашлянул, чтобы дать понять ему, что не сплю.
— Вы, кажется, бодрствуете? — обрадованно спросил он. — Хотите папиросу?
Я бросил курить с полгода назад. Но сейчас не посмел отказаться.
— Давайте испорчу, — сказал я, взял папиросу и сел на кровати, свесив ноги.
Дым в комнате не застаивался — его тут же выживал свежий бодрящий воздух, льющийся через окно. Он приносил с собой терпкий запах полевых цветов, лесных тропинок, дыхание едва приметных облаков, сопровождавших сияющую счастьем, как невеста, луну.
Нагорный долго молчал, потушил окурок, снова закурил. Потом решительно встал со стула.
— Нет, — сказал он с ожесточением. — Не могу не рассказать правду. Она собирается уехать. Навсегда.
— Кто?
— Нонна. Жена.
Я насторожился. По едва приметным признакам, по немногословному рассказу Марии Петровны, по догадкам я чувствовал, что в семье Нагорного происходит что-то неладное. Это подтверждал и только что происшедший разговор Нагорного и Нонны.
— Вы, конечно, тоже любили, — начал Нагорный. — Вот на этих полках много книг. И почти каждая рассказывает о человеческой любви. И отражает какую-то частицу этого чувства. И потому каждая — только часть правды, а не вся правда. Но даже если сложить все эти книги вместе, они не расскажут, что такое любовь. О ней никому не дано рассказать. Ни один гений не смог и не сможет сделать этого. Впрочем, я не о том говорю. После того что произошло со мной, я не могу читать книги, в которых пытаются раскрыть тайну любви. Мне кажется, что кто-то смеется надо мной.
Он помолчал, затем снова заговорил, то нервно и поспешно, то задумчиво и мечтательно:
— Я полюбил ее давно, еще в школе. Это было какое-то необъяснимое чувство. Что-то прекрасное вдруг открылось в жизни, и от этого жизнь стала еще дороже. Так бывает утром, на восходе солнца. Те же поля вокруг, та же сонная речка, такое же бесконечное небо. И вместе с тем все это уже другое. Новое. Да, совершенно новое. И светлое. Мы проводили с ней целые ночи напролет. Любили запах догорающего костра. Не отрываясь, смотрели, как перемигиваются веселые звезды. Ходили в обнимку под дождем и ветром. У нас были чистые души… Впрочем, к чему я об этом?
Он остановился, посмотрел на меня, словно желая убедиться, тут ли я. Потом опять послышались его тихие шаги.
— Да. Время летело. Получилось так, что я был принят в пограничное училище. Попал туда с боем. Отбирали лучших из лучших. Отец хлопотать за меня отказался. Он хотел, чтобы я сам нашел свое место в жизни, и терпеть не мог всякого рода протекции. На медкомиссии врачи зацепились за какой-то пустяк. А на мандатной я сказал начальнику училища, что все равно буду здесь учиться и что вынести за ворота училища они могут только мой труп.
Начальник училища оказался человеком добрым. Он почему-то обрадовался моему упрямству. Зачислили. К счастью, я учился в том же городе, где находилось театральное училище, в которое поступила Нонна. Смешно, но мне трудно было прожить без нее даже день. Военная жизнь сурова. Вы, конечно, знаете, в ней мало места для лирики. Но мы встречались каждую субботу и каждое воскресенье. Пятерки стоили мне большого труда, но зато они помогали мне получать увольнительные. Правда, бывало и так. Мы договаривались с Нонной о встрече, а наш старшина посылал меня в наряд. Он не интересовался любовными делами своих подчиненных. Да мало ли! Учения, выезды на границу, стажировка в войсках. Но всегда я знал, что там, в городе, она ждет меня. Говорят, любовь помогает человеку во всем. Нет, мало так сказать: помогает. Даже то, что родился именно теперь, а не раньше и не позже, тоже кажется счастьем, которое доступно только тебе. И что нет на свете ничего непреодолимого.
Я с интересом и волнением слушал его и думал, что то, о чем он говорит, можно было говорить только такой лунной ночью, какой была эта ночь, и только в том состоянии, в каком находился этот не совсем понятный еще для меня человек.
— Вам не надоело? — отрывисто спросил Нагорный. — Нет? Ну тогда слушайте. Все равно. Влюбленный всегда на виду. Как бы он ни скрывал свои чувства. И над ним обычно посмеиваются. Чаще всего беззлобно, без всяких задних мыслей. Но все же посмеиваются. И может быть, оттого влюбленный становится глупее, что ли? Не знаю. Знаю только, что надо мной следовало смеяться. Доходило до того, что я искал Нонну по ее следам. Я знал до тонкостей, какой отпечаток оставляет на земле ее обувь. Да, да, летом — туфелька или босоножка, зимой — ботики. У нас был чудесный преподаватель трассологии. Это наука о следах. Майор Шубарев. Не слыхали? Да, вы же не служили в погранвойсках. Так вот. Если бы Нонна прошла босиком по пыльной дороге или по траве, когда еще не исчезла роса, я все равно узнал бы, что это прошла она. И не знаю, дурацкая сентиментальность, что ли, но мне порой хотелось поцеловать эти следы. Потому что прошла она. Потому что это следы ее ног. Я боялся, что такая чувствительность повредит мне в моей службе. Но ничего поделать не мог. Я видел, что и она любит меня. По крайней мере, так мне казалось. Она часто повторяла мне, что никогда никого не сможет полюбить так, как меня.