Ефим Дорош - Деревенский дневник
Все небо в черных грозовых тучах. Стемнело рано, как осенью. Ночь стоит черная. И в этой черноте то здесь, то там вспыхивают- на горизонте далекие молнии. Наталья Кузьминична, придя с улицы, говорит: „Гроза заходит!“ Сегодня — Ильин день, и Наталья Кузьминична замечает, что теперь уж грозам конец, но и лето кончилось.
Послышался шум идущей со стороны Урскола тяжело нагруженной машины, и одновременно с этим шумом в тишину уснувшего села ворвалась резкая, пронзительная песня. Это поют девчата, ездившие в Урскол на престольный праздник. Должно быть, на этой же машине приехал и Николай Леонидович, минуту спустя вошедший в избу, — он тоже ездил в Урскол, уговаривал колхозников тамошней бригады завтра выйти на работу. Сегодня, в праздник, они не выходили, но завтра там начнет работать комбайн, и если они и завтра станут праздновать, у комбайнеров зря пропадет день. Николай Леонидович опасается, что так оно и будет, потому что завтра с утра он уезжает в Москву, на Сельскохозяйственную выставку.
Наталья Кузьминична, услышав, что комбайн будет работать в Урсколе, так и вскинулась: почему, мол, не у нас, не в Ужболе?
Любопытно, что до сих пор, хотя укрупнение прошло несколько лет назад, существует этот своего рода местный патриотизм. Многие колхозники все еще считают себя „ужбольскими“, „жаворонковскими“, „урскольскими“, „дубровинскими“… Те из них, которые живут в Ужболе, где находится правление и проживает председатель, считают- себя как бы привилегированными.
Я ожидал, что Николай Леонидович объяснит Наталье Кузьминичне: мол, Урскол и Ужбол — это ведь один колхоз. Но он этого не сделал. Он просто сказал, что ужбольская рожь вся полегла, комбайном ее не взять, поэтому ее станут убирать серпами, тем более что колхозу нужна солома для крыш.
Меж тем на улице продолжали петь девчата.
Тут мы разговорились о молодежи, о том, что никакой культурно-просветительной работы ни она не ведет, ни среди нее не ведется.
В воскресенье вечером мы были в кино. Здешний клуб — это большое сараеобразное здание, довольно чистое правда, но очень неуютное. На стенах — два-три плаката на сельскохозяйственные темы, несколько лозунгов на кумаче. Лозунги длинные, многословные, не то чтобы непонятные, но примелькавшиеся, не берущие за сердце, словно и не обращены они к тем, кто сидит в зале.
Заднюю половину зала занимают скамейки, поставленные на широкие ступени, чтобы удобнее было смотреть картину. Передняя половина зала свободна, чтобы можно было танцевать.
В зале очень много детей, так как обещанный детский сеанс не состоялся, — пока мы здесь, его ни разу не было. А время — одиннадцатый час ночи. Много в зале молодежи, пожилых же людей почти не видать. Молодежь, особенно девушки, одеты нарядно. Парни беспрерывно, я бы сказал, бесцельно, матерятся, хотя рядом с ними сидят девушки: друзья их детства, невесты… То и дело вспыхивает какая-то возня, похожая на вялую, от нечего делать драку.
В Ужболе есть школа, но учителя если и ходят в клуб, то только как зрители, никакой культурно-просветительной работы они не ведут ни в клубе, ни в колхозе, ни среди взрослых, ни среди молодежи. Есть, в Ужболе и комсомольская организация, секретарь ее — финансовый агент, человек колхозу посторонний.
На стене ужбольского клуба висит большая железная вывеска. Она старая, проржавевшая. Есть и другая, новая вывеска, а эта висит просто так, на боковой стене, вроде заплаты. На вывеске белым по черному написано: „Ужбольский народный дом имени Некрасова. Основан в 1919 году 12 октября“.
Я часто думаю о том, во-первых, почему этот текст не перенесли на новую вывеску, висящую над входом в клуб со стороны улицы? И, во-вторых, я думаю о той молодежи, которая открывала клуб, считая это событие — историческим (даже дату поставили на вывеске), видя в нем одно из завоеваний Октября. Не из этого ли поколения вышли многие замечательные наши люди! И еще я думаю о том, что это очень плохо, когда вся шефская работа здесь сводится к тому, чтобы помочь колхозу в полевых работах.
Наконец, думаю я и о том, что Николай Леонидович, которому двадцать восемь лет и который, на мой взгляд, и коммунист неплохой и человек культурный, немногим старше этих матерящихся молодых людей. Но он вырос в материально крепком колхозе, у Ивана Федосеевича, прошел школу войны, армии, долгое время учился и работал в областном городе. Если бы не сентябрьский Пленум, он в деревню не поехал бы. Но у него в личном деле сказано: „Окончил школу руководящих колхозных кадров“ — и его послали председателем.
А в здешнем клубе можно бы многое сделать. Нужна только самодеятельность молодежи, нужен вожак, способный ее увлечь. Нужно, чтобы молодежь стала несколько романтичнее, — такими были те, кто писал старую клубную вывеску, — но этого романтизма, боюсь, нет ни у местных учителей, ни у секретаря комсомольской организации.
* * *Николай Леонидович уехал в Москву, на выставку, и все зашевелилось, деревня кишит как муравейник: бабы собираются с товарами на рынок в областной город. Идут сразу две машины — с колхозной продукцией и с продукцией колхозников. Женщин на машинах довезут до Райгорода, и там они пересядут на поезд, корзины же с вишней шоферы доставят прямо на базар.
Машины ушли, а на другой день мне рассказывали, что на вокзале, у кассы, к женщинам неожиданно подошел Николай Леонидович, ожидавший московского поезда. „Ужбольские?“— спросил он, так как не всех еще знает в лицо. Женщины смутились, но всё же, набравшись смелости, ответили: „Ты уж нас, Николай Леонидович, ругай не ругай, а эту неделю работать не будем — товар пропадает!“ И верно — вишня почти вся созрела, осыпается, на земле под деревьями ее очень много. Над садами все время кружат скворцы, их многие сотни. Не помогают ни пугала, ни выстрелы, ни красные флаги, которых все больше и больше вывешивают в садах. Так вот, женщины сказали, что работать эту неделю не будут, а Николай Леонидович промолчал, только насупился-и отошел. Он ведь не может гарантировать им, что на трудодни они получат столько же денег, сколько за „товар“ с усадьбы. Колхозу трудно пока что конкурировать с усадьбой, с ее высокой агротехникой, с ее отличными урожаями.
Здешние люди — превосходные, потомственные мастера земли, и великий это грех, что таких мастеров отвратили от производства общественного продукта. Между прочим, от какого-то агронома-чиновника я слышал о мужицкой косности, о том, что крестьяне здешние не применяют новейших достижений науки, потому, мол, так плохи урожаи во многих колхозах района. Какой это бред собачий! Достаточно посмотреть на усадьбы, чтобы убедиться в обратном. И какая же это косность, если еще двадцать лет назад в Ужболе почти не было вишневых садов — На усадьбах росла конопля, — но как только люди прослышали, что от „вишенья“ можно получить большой доход, так сразу же перепахали конопляники и посадили вишневые деревья, хотя надо- было два-три года ожидать урожая. Со здешними мастерами земли, людьми предприимчивыми, оборотистыми, можно многое сделать, если трлько их материально заинтересовать.
* * *На том конце села, что обращен к Урсколу, стоит большая изба. Она резко отличается от остальных изб каким-то сиротским своим видом. Окна — голые, без занавесок и распространенных здесь гераней и филокактусов на подоконниках. Сквозь мутные, нечистые стекла видны железные прутья кроватей, без занавесок на спинках, без подзоров, с растерзанным тряпьем вместо перин и подушек; виден ничем не накрытый стол с неубранной посудой, с остатками еды.
У окна избы, заставленного какими-то грязными бутылками, стоит неопрятная старуха, держит на руках ребенка — босого, перепачканного, забавляет его, показывая на прохожих.
Все это как бы возникло из старых, дореволюционных времен.
И вдруг я догадываюсь, что это и есть тот самый, как я назвал его, еще не видав, „веселый двор“.
Изба принадлежит опорному пункту, и ее все собираются продать, а люди, живущие сейчас в избе, пущены, как говорится, из милости.
Раньше они жили в другом, собственном доме. Глава семьи, довольно молодой еще человек, занимался воровством, много раз сидел в тюрьме, наконец посажен был основательно. Он оставил молодую жену с детьми и мать. В тюрьме он подружился с каким-то парнем, которого, когда их выпустили по амнистии, уговорил ехать жить к себе. Поселились они в доме главы семьи, но дом этот был ветхий, к тому же беспечальные эти люди не только не ремонтировали его, но даже разрушали, сжигая все, что, по их мнению, можно было сжечь без ущерба для дома. Дошли до того, что им уже негде стало жить, и они начали просить, чтоб их пустили в дом опорного пункта, так как дом стоял пустой. Их охотно пустили, потому что дом этот разрушался, охранять его было некому и существовало подозрение, что растаскивает его на топливо именно эта семейка. Было решено, что поскольку эти люди будут жить в доме опорного пункта, то и сами разрушать его не станут, и другим не дадут.