Виталий Сёмин - Нагрудный знак «OST»
На втором этаже у нас жили несколько поляков. Составленные в ряд банные шкафчики из прессованного картона отделяли наши койки от двухэтажных коек поляков. Поляки за своими шкафчиками держались обособленно и даже к печке выходили редко. Пайки они получали у Гришки, образуя свою маленькую очередь. Хлеба они получали больше, и чуть весомей у них была недельная пайка маргарина.
На «русской» половине почти не было здоровых мужчин призывного возраста, большинство подростков и совсем пожилых. Петька-маленький был исключением. Ему было лет девятнадцать-двадцать. Он любил сидеть у поляков потому, что всякий закуток в лагере сам собой становился привилегированным, и еще потому, что поляки были взрослыми мужчинами. Разговаривал он с ними на смеси польского и немецкого, но чувствовалось, что ни польского, ни немецкого Петька не знает. Только зубом масляно светит.
Однажды и я решил заглянуть за польские шкафчики. Петька был там.
– Тебе чего здесь? – спросил он меня с такой мгновенной неприязнью, будто давно проникся ко мне отвращением и наконец дождался, чтобы высказать его мне. Меня поразила эта мгновенная и будто бескорыстная враждебность: получалось, Петька защищал поляков от моего вторжения. А я ведь и рискнул сюда войти потому, что увидел Петьку-маленького. Я привык судить о нем по его постоянной ласковой улыбочке.
Увидев, что я замялся, Петька двинулся ко мне с выражением непреклонной враждебной готовности. Я был «малолеткой», и Петька ожидал от меня послушания. Я бы и ушел, но теперь это было невозможнее. Я сделал шаг вперед и по тому, как меня залихорадило, по тому, как перестал видеть боковым зрением, почувствовал неизбежность драки.
– Иди отсюда! – сказал Петька, а я, опасаясь, что он сейчас меня ударит, схватил его за голову. Я гнул его к полу, а он быстро тыкал снизу меня кулаком. Я сильней гнул его навстречу этим тычкам. Мы распались, и на Петькино лицо постепенно вернулась улыбочка. Он раскраснелся, ни одной царапины на нем не было. А мой глаз затягивало. Это озлобило меня, сделало отчаянным. Петька, конечно, был старше и сильней, но мой высокий рост делал мое поражение смешным. Я сел на табурет, с которого, когда началась драка, встал поляк, и старался скрыть, что запыхался и ноги мои подрагивают. Новую драку я не начинал, но показывал, что не уйду. Ко мне вернулось боковое зрение. Я следил за Петькой и с непонятным самому себе разочарованием видел польские койки и шкафчики. Все было, как у нас: те же двухэтажные нары, те же банные шкафчики, тот же цементный пол и серый соломенный казарменный свет. Только еще более сумрачный – дальше от окон и лампочки.
Стыд, который я испытывал с самого начала этой сцены, становился все сильней, и, высидев несколько минут, я ушел.
От сочувствия, которое вызывал мой синяк, я старался всячески укрыться. А кто-то сказал осуждающе:
– Бей свой своего, чтобы чужой и духу боялся.
И смысл этой поговорки впервые открылся мне. Мне тогда вообще впервые открывался смысл многих поговорок, которые до этого нераскрытыми зацеплялись в памяти. И моему еще детскому сознанию смысл этот казался старинным, темным, как тени на иконах, которые мне иногда приходилось видеть в домах у пожилых людей, наших родственников. Это было не то, что я хотел бы узнавать.
А Петька– маленький на следующий день улыбнулся мне, будто между нами ничего не произошло. Он и сегодня масляно посветил мне своим зубом.
– А я думал, вас не поймают, надо и себе попробовать убежать.
Он лицемерил. Брюки своей франтовой спецовки он разглаживал под матрацем – укладывал их туда на ночь. Я тоже как-то уложил брюки на ночь под матрац – вынул еще более измятыми. Не всякий таким способом может разглаживать брюки. Для этого надо спокойно спать.
Но сейчас Петька меня не интересовал. Он это и сам видел. Вернулись с набитыми соломой матрацами ребята. Их вел тот самый полицейский, который раздавал нам миски. Он по-прежнему был настроен благодушно, что-то советовал или объяснял.
– Ны? – говорил он.
На цементный пол натрусилась солома, Гришка показал ребятам, где веники.
От койки я отходил только для того, чтобы посмотреть, не занят ли шкафчик, в котором у меня когда-то стояла миска. Я боялся отойти. Когда Гришка донесет и за мной придут, надо быть на месте, чтобы не гонялись, не искали, не распаляли себя. Но к ребятам я подошел. Вслед за мной пришел и Петька-маленький, сияя своим золотым зубом. В лагере так можно проверить, уважают ли тебя. Подошел, а разговаривающие не замолчали, не уставились вопросительно – значит, ты свой. Вообще-то только уверенный в полном к себе уважении рискнет без приглашения подойти к тем, кто сгруппировался для разговора. В лагере все на виду, уединиться тут можно только вот так – повернувшись спинами к остальным. Да и тайны-то есть только у деятельных и уважаемых. Какие тайны у остальных? И сладко, конечно, подойти хотя бы только для того, чтобы ощутить себя принятым, своим. Меня всегда одолевал соблазн подойти к разговаривающим. Но я редко решался. И вот теперь у меня своя тайна.
Петька подошел для того, чтобы показать новичкам, что он уважаемый человек, что для него нет в лагере тайных разговоров. Зуб его сиял нестерпимо, но я молчал, а парни смотрели отчужденно. Пришлось ему уйти.
Я хотел рассказать ребятам, на какие работы их могут погнать. Они слушали, но отчуждение в глазах не проходило.
5
Каждая новая работа в Германии была для меня ступенью ужасного. До того, как мы с Валькой решились на побег, я прошел две такие ступени: работу в подземелье и в литейном цеху. В первый же лагерный день меня погнали к подножию холма, в глубину которого уходили два широких входа. Из подземной темноты этих ходов шли рельсы узкоколейки и обрывались на краю выброшенной породы. Такие рельсы укладываются секциями. Эти секции – рельсы, привинченные к железным шпалам – привозят на место и складывают штабелями. А тут уже были новоротные круги, ответвления, на которых вагонетки могли расходиться,– целый комбинат, который, казалось, работает годы. Казалось, такую гору породы можно добывать и вывезти из-под земли за целую рабочую эпоху. И было страшно, что все это сделано четырьмя русскими и двумя поляками за два месяца.
Рельсы были старыми, вагонетки – погнутыми и грохочущими. Железные рельсы прогнулись оттого, что их много раз укладывали на неровный грунт, вагонетки – потому, что падали с горы отвальной породы (мы сами их часто сбрасывали нарочно). Камень, железо рельсов и шпал – все было в сырой и скользкой глиняной смазке. И все вокруг от этого подземельного камня, связанного подземной глиной, было сырым, желтоватым и скользким. С потолка сочилось и капало, но разбухший от сырости, от подземного тумана воздух был неподвижен, и, когда мы с холода входили сюда, на мгновение казалось, что в подземелье тепло.
Работать надо было «до чистой стены», а косые слоистые камен-выходы пода очень чувствовались лопатой. Лопата срывалась, не шла и в самый последний момент оказывалась пустой. И хоть бы ловкости прибавлялось от четырнадцатичасовой работы! Бьешься с этой лопатой, упираешь ее в живот, а она становится все тяжелей. Наконец вагонетка полна, мы упираемся в нее изо всех сил – надо сдвинуть ее с места и вкатить на взгорок. Тяжело, но какая-то перемена. Развернули вагонетку на ржавом поворотном круге, довезли, сдерживая, до обрыва, опрокинули, вычистили лопатой налипшее и катим пустую
назад. И это опять перемена в вашем тяжелом дне. На дожде мы промокли, и в который раз переход под землю покажется нам переходом в тепло. В первый же день я узнал, что перемены тяжелого – все наши возможности.
– Шеп, шеп– подгоняет нас фоарбайтер Пауль.
– Давай лопатой!
Он стоит за нашими спинами. Но страшно даже не это. Страшно то, что куча породы с этой стороны вагонетки, где работает мой напарник Андрий, убывает быстрее, чем с моей. Андрию лет двадцать, он глуховат. Голову держит набок и смотрит уклоняющимся, смущающимся взглядом. Этот смущающийся, уклоняющийся взгляд мне долго был ненавистен. Андрий втягивал меня в гонку, которой мне было не выдержать и минуты. Шеп, шеп – относилось только ко мне.
– Выслуживаешься, гад! – говорил я ему в отчаянии. Но он не слышал и не замечал, что я ему говорю. Я видел его уклоняющийся взгляд и думал, что он притворяется глухим. Однажды Пауль ударил меня, и Андрий понял. Сказал мне своим гнусавым голосом, которого он сам не слышал:
– Я не могу не работать.
И показал на подземелье и на все вокруг. Сказал с отчаянием. Взгляд его стал еще более уклоняющимся. Он действительно был будто приспособлен к этой лопате с короткой ручкой, будто всю жизнь работал ею в этой темноте и тесноте, так точно упирал ее в породу, так ловко подхватывал на колено, не цепляя рукояткой стену. Даже большие куски породы он брал не руками, как я, а тоже подхватывал их на лопату и, откидываясь назад, бросал в вагонетку. Он стал теперь, когда Пауль уходил, работать с моей стороны. Должно быть, в детстве Андрия дразнили за глухоту и гнусавость. Ему и сейчас требовались большие усилия, чтобы произнести слово. Молча он мне показывал, чтобы я посторонился, и куча породы, в которую я беспорядочно тыкал лопатой, начинала ровно убывать, а пол перед нею очищался. Но Пауль был проницателен и почти сразу же засек нас. С тех пор жизнь моя в подземелье стала еще страшней.