Иван Свистунов - Жить и помнить
— Попробуем! Как думаешь, товарищ Очерет?
— А як же, на пушку его, гада, треба взять. Нехай хоть на соби везет, пройдысвит.
— Вот что, хозяюшка, — принял решение лейтенант. — Отправляйся к старосте и под любым предлогом позови его сюда. Только о нас ни слова. Поняла? Мы с ним поговорим по душам.
За немногие месяцы воины хозяйка избы привыкла все распоряжения военных людей выполнять быстро и беспрекословно. Набросив на плечи рваный тулуп и сунув ноги в растоптанные валенки, шмыгнула в дверь.
— Сейчас приведу!
Не прошло и десяти минут, как в избу с опаской — он теперь всего боялся — всунулся низкорослый мужичишка, невзрачный, всклокоченный, из породы тех, о ком в народе говорят: ни в дышло ни в оглоблю. Это и был бывший староста Степан Ширинкин, в просторечье Степка Косой. На небритой одутловатой физиономии Степки недвусмысленно было обозначено давнишнее и стойкое пристрастие к горячительным напиткам.
Увидев военных в советской форме, Ширинкин остановился на пороге, привычным жестом стащил с головы шапку. Впрочем, его не очень удивило то обстоятельство, что в деревне, забитой немцами, как ни в чем не бывало сидят два советских воина. Все в мире летит в тартарары, жизнь поломалась. Чему ж тут удивляться!
Взглянув на вошедшего, Курбатов сразу определил, что экс-старостой безраздельно владеет одно чувство — страх. Страх был в его воспаленных маленьких глазках, страх лежал на его и без того уныло опущенных плечах, подгибал в коленях рахитичные ноги.
Так оно и было. Степан Ширинкин жил с ежеминутным, ежесекундным ощущением страха. Собственно, от страха в свое время он и стал старостой деревни. Лет за десять до войны Степан Ширинкин, мужичонка вздорный, ленивый, неосновательный, по пьяной лавочке поспорил с председателем сельсовета. Спор был схоластический, несколько даже мистический: водятся ли водяные в Поповом омуте? Степан стоял на том, что водятся, поскольку собственными глазами видел их, возвращаясь в Николин день из Сухиничей. Председатель же сельсовета, как представитель власти, утверждал, что, может, где в других местах водяные и проживают, но на территории своего сельсовета он такой старорежимной нечисти не допустит. Слово за слово, исчерпав все аргументы, оппоненты перешли, что называется, на личности, и тут-то Степан Ширинкин, распалясь, ничтоже сумняшеся, смазал правой своей десницей по левому уху начальства. Председатель полез в бутылку и дал делу законный ход. Прокурор указал на соответствующую статью Уголовного кодекса, говорящую о террористических актах против представителей власти, и раба божьего Степана упекли на десять казенных лет на Колыму, ту самую, что зовется счастливой планетой.
В родную деревню Степан Ширинкин вернулся незадолго до начала войны. Длительное общение с зеками не отразилось благотворно на его морально-политическом облике. Скорее даже, наоборот. Работать в колхозе он не стал, все норовил подшибить где-нибудь леваком, часто шлялся в Сухиничи, где проводил время в пивнушке на базаре в кругу таких же отставной козы барабанщиков.
Весть о том, что Гитлер пошел войной на Россию, коснулась Степкиных ушей в базарной пивнушке, где он обосновался в воскресный день с утра пораньше, верный правилу: чай, кофей — не по нутру, была б водка поутру. В связи с таким событием Степка нахлестался сверх обычного, ругал немцев, кайзера Вильгельма и русскую императрицу Александру Федоровну вкупе с Гришкой Распутиным, грозил кулаком какому-то колбаснику Цибарту, который еще в тринадцатом году продал ему полфунта гнилой собачьей колбасы.
Восвояси Степка поплелся только под вечер, без шапки и ремня, которые потерял или пропил. Шел, горланя старую солдатскую песню:
Как по речке ЗечкеПлыли две дощечки…
С первого дня войны жизнь для Степки пошла, что называется, наперекосяк. У одних соседей отца на фронт провожают, у других — сына, у третьих — зятя. Везде угощают, подносят, чокаются. Песни, слезы, наказы…
Судя по газетам и радио, бои шли еще где-то на минском направлении, когда однажды ранним утром в деревне появились немецкие мотоциклисты. Со страху Степка забился в старую баньку, где решил просидеть хоть до скончания мира.
Но не прошло и пяти дней, как немецкие солдаты бесцеремонно извлекли Степана Ширинкина из его убежища и представили — помятого, притрушенного соломой, измазанного сажей — обер-лейтенанту, которого Степка с перепугу принял за полного генерала.
Обер-лейтенант не стал разводить антимонию. Фразами, короткими и твердыми, как строевая команда, он объявил Ширинкину, что его, как русского патриота, пострадавшего от большевистской деспотии, немецкое командование назначает старостой деревни.
Ширинкин обомлел, хотел было заикнуться о своей безграмотности, хвори в животе, благоприобретенной на лагерных лесозаготовках, а также о врожденной склонности к спиртному, но обер-лейтенант посмотрел на него выпуклыми, как пуговицы на парадном мундире, глазами, и у Степки действительно заломило в кишках. Он только поклонился офицеру в пояс и с шапкой в руках вышел из школы, где помещался немецкий штаб, бессмысленно повторяя:
— Спаси и помилуй, матерь божья, заступница, спаси и помилуй… Повесят!
Государственная деятельность Степана Ширинкина продолжалась несколько месяцев. Хотя немцы стояли под самой Москвой и Гитлер заявил, что новый порядок установлен на тысячу лет, Степан не верил в прочность фашистских побед. Проехав в свое время на казенный кошт всю Советскую страну с запада на восток, он понимал, что как ни силен Гитлер, но и у него кишка тонка, чтобы покорить Россию, захватить ее бесчисленные города, села, поля, леса, реки…
— Наткнется рылом на кулак!
Выполняя распоряжения гитлеровцев, староста Степан Ширинкин ходил по избам односельчан, выгонял мужиков на очистку дорог, ругался с бабами, собирал яйца, масло, валенки и рукавицы, предупреждал по поводу партизан и окруженцев. Но похож он был не на представителя власти, а на старца, выпрашивающего подаяние. Односельчане смотрели на него со смешанным чувством презрения и жалости; за глаза, а то и в глаза называли: «Степка Косой!»
Когда верный человек шепнул Ширинкину по секрету, что гитлеровцам под Москвой Красная Армия показала кузькину мать и они дают деру, у Степки похолодело нутро. Захотелось выйти на середину деревни, стать на колени и завыть по-волчьи, подняв к небу сизо-пухлую от бурячной самогонки и смердящего денатурата рожу. А мальчишки — босоногая и голозадая безотцовщина — бегали по улицам, распевали:
До Москвы — гох-гох!От Москвы — ох-ох!
Что делать? Оставаться в деревне нельзя. Придет Красная Армия — повесят как пить дать. Рассчитывать же на то, что гитлеровцы при отступлении возьмут его с собой, не приходилось. Свою роль и значение для оккупантов Ширинкин не переоценивал. Значит, выход один — сматываться собственными средствами. Вот тогда и укрыл он в заброшенной баньке бойкую лошаденку, последнюю, оставшуюся от некогда изрядного колхозного табуна. И розвальни подготовил крепенькие — хоть до Берлина.
Но когда наступила решительная минута, Степан скис. Не то чтобы сдрейфил, а жаль стало и кривую осину у колодца, и серенькое небо над Поповым омутом, и даже рябого Бобика, что только путался под ногами и брехал почем зря. Знал: уедет — и всему конец! Никогда больше не ступит ногой на крыльцо, где играл мальчонкой, не увидит соловьиной ночью наливные звезды, не услышит, как поют девчата, возвращаясь на закате с поля. Подумал: авось наши не повесят. Авось дадут срок — пусть на всю катушку. Хоть на Колыму сошлют, хоть куда еще позабористей. И то лучше. Будут и там вокруг свои русские люди, своя русская речь, свое русское небо. А придет час — закопают в свою русскую землю.
И Степан остался. И вот теперь сидит перед ним в избе тетки Кудлаковой с автоматом в руках возмездие, его судьба!
В тупой покорности он замер у неплотно прикрытой двери, не чувствуя даже, как шелестит вокруг ног сыпучая ночная пороша.
Курбатов выдержал нужную для солидности паузу.
— Господин староста! — начал спокойно, без угрозы, но так, словно давным-давно с исчерпывающей полнотой знает всю подноготную Степана Ширинкина. — В данный момент мы закрываем глаза на вашу деятельность в пользу гитлеровского командования…
Трудно сказать, что именно произвело на Степку Косого большее впечатление: смысл ли слов лейтенанта, знающего, оказывается, о его предательстве, или тон, каким были произнесены эти слова.
— Так я… я… — попытался Стенка что-то пробормотать в свое оправдание, но проспиртованный язык трудно ворочался в пересохшем рту. Тут в разговор встрял Очерет и как гирю положил Ширинкину на сердце: