Василий Кучерявенко - «Перекоп» ушел на юг
— Датук говорит, что под Москвой русские теперь здорово бьют немцев. Малайцы узнали об этом от голландцев, прилетавших сюда на самолете.
— Это хорошо, что на остров прилетают самолеты… — размышлял Бударин. — Значит, у нас есть шанс выбраться отсюда.
Известия хотя и были неточными, тем не менее все им очень обрадовались. Хотелось верить, что голландцы сообщат на родину о советских моряках, попавших в беду, и о том, где они находятся сейчас.
Но шли дни за днями, а в положении моряков пока ничего не менялось. В то же время тропический климат, необычные условия жизни, непривычная пища плохо сказывались на их здоровье.
Матрос Николай Усаченко заболел малярией. И без того тощий, теперь он стал еще худее. Целыми днями лежал на листьях пальм недалеко от очага, ежился от озноба. Лицо его, бледное до синевы, покрылось мелкими каплями пота. Дрожа от слабости, он пробовал подниматься и не мог. Сжимался в комочек, складывал на груди руки, чтобы хоть немного согреться. Вслед за Усаченко заболели малярией Александр Африканович и еще несколько моряков. Слег от укуса ядовитой сороконожки Захов. К тому же он особенно тяжело переживал разлуку с семьей. Правда, о своей тоске по дому Захов никому не жаловался: у моряков не принято говорить об этом, все находятся в одинаковом положении, думают о родных и о родине — зачем же растравлять друг друга! Но Захов часто вытаскивал из кармана небольшую карточку жены с детьми и подолгу молча рассматривал ее. Карточка намокла, когда пришлось прыгать в море, сильно поблекла, но дорогие лица все же можно было рассмотреть.
В довершение всех бед наступила пора дождей на острове. В хижину сквозь монотонный шум ливня доносился рокот заштормившего моря, тревожный гул джунглей. Гром грохотал так, будто что-то рвалось над самой хижиной. Дождь лил водопадом.
Огромная молния с оглушительным треском сверкнула, изломившись, ударила в верхушку высокого дерева. На миг, будто стеклянные, блеснули и засветились голубыми огоньками полосы дождя — казалось, они повисли неподвижно в воздухе. Затем снова наступила тьма, наполненная потоками дождя.
— Разверзлись хляби небесные, — шутил Погребной.
Но шутку его никто не поддержал, было совсем не до веселья. Наконец дождь перестал. Люди вышли из хижины. После душного дня ночь казалась прохладной. Луна задумчиво отражалась в огромных лужах; пальмы в лунном свете становились белыми, а тени их, падавшие на блестевшие лужи, — особенно черными.
Однако это затишье было недолгим. Вскоре опять налетел ветер и все зашумело еще сильнее. Луну закрыли тучи. Вдали прогремел гром. Горное эхо несколько раз повторило рокочущий звук. Высокие стволы деревьев, раскачиваясь из стороны в сторону, гнулись под порывами вихря. Кокосовые орехи срывались с верхушек пальм и шлепались, врезаясь в раскисшую землю.
Один орех угодил в плечо Погребному, разодрав на нем старенький, выцветший на солнце китель.
— В голову попал бы, так череп проломил, а так немного рассек плечо… — ответил Погребной на участливый вопрос Евдокии Васильевны.
Моряки поспешили вернуться в хижину. Сидели молча, прислушиваясь к шуму деревьев, ветра и моря…
Новый день не принес улучшения погоды. Ливень не переставал. Было почти так же темно, как и ночью.
Борис Александрович старался приободрить людей. Да и сами моряки понимали, что нельзя впадать в уныние, пробовали петь, припоминали забавные истории, шутили над радистом Плиско: «Нельзя ли, Николай Федорович, свить хотя бы из лиан антенну, натянуть на пальмы, радио сделать?»
Николай Федорович частенько поругивал себя в душе за то, что ничего не захватил с собой от разбитой радиостанции, не снял даже антенну; вспоминал недобрым словом и пароходство за то, что не снабжает спасательные шлюпки радиостанциями. Если бы были части, то хоть детекторный приемник как-нибудь можно было сконструировать.
— Эх, принять бы хоть одну радиограмму, узнать, что делается на белом свете! — говорил он товарищам.
Самых грустных мог рассмешить, растормошить Тимофей Захарович, прославившийся тем, что в момент гибели «Перекопа» выпрыгнул в море, захватив с собой большую кастрюлю со вторым. Кастрюля эта и сейчас исправно служила экипажу. Кок в ней умудрялся приготовлять и первое и второе, а иногда даже варить компот или кипятить чай.
— Жиров очень много, питаемся, как в мирные дни, — шутил он, — трудно отмывать кастрюлю. Правда, если приналечь, почистить ее как следует да водичкой сполоснуть, — сразу заблестит как зеркало.
Тимофей Захарович, чтобы развлечь товарищей, рассказывал веселые истории из своей жизни.
А дождь все лил и лил. Люди почти не выходили из хижины, настроение у многих падало, кое-кто стал замыкаться в себе.
Ефим Кириллович начал учить желающих английскому языку, чтобы не тратить времени попусту.
Хижина тускло освещалась мерцающей коптилкой, устроенной из скорлупы кокосового ореха, наполненной маслом; плавающий в нем фитилек мало давал света. Но и это освещение экономили: фитилек на ночь гасили. В хижине становилось темно, шелестели постели из пальмовых листьев, ворочались люди, потревоженные укусами москитов. И тогда особенно отчетливо вспоминалась комфортабельная кают-компания «Перекопа», отделанная черным и красным полированным деревом, а в ней люстра, блистающая начищенной бронзой, картины Айвазовского, Шишкина и, главное, шкаф, за зеркальными стеклами которого стояло множество хороших книг. «Ах, какая же у нас была библиотека! А сколько было атласов!» — восклицали моряки. Первый помощник капитана любил спорить насчет географических названий и часто разыскивал их на картах. Поэтому собирал атласы, словари и приносил их в судовую библиотеку. «Хоть бы одну книгу сейчас сюда!..» — вздыхали моряки.
Коммунисты
Беспрерывные ливни сделали положение моряков крайне тяжелым. Больных малярией становилось все больше. А тут еще донимали москиты. Люди лежали на отсыревших постелях и в непросыхающем белье. Одежда прела, расползалась, превращаясь в лохмотья, хотя моряки днем ею и не пользовались, надевали только на ночь, чтобы предохранить себя от укусов москитов. Незаживающие раны и ожоги, полученные во время обстрела и пожара парохода, не давали покоя.
Однажды ночью Бударин услышал чей-то шепот:
— Сидим и сидим тут… Неужели нельзя, пока есть еще здоровые люди, хотя бы на одной шлюпке или даже на каком-либо плоту уйти на Борнео? Попросить что-нибудь у малайцев… Оставить им больных. Война все оправдает. А там, на острове Борнео, сообщить властям — пусть вывезут больных. Дождемся того, что и здоровые заболеют…
Бударин приподнялся, сел. Шумел ливень. Изредка раздавались стоны, кто-то вздыхал, кто-то бредил.
Шепот послышался снова.
— Брось ерунду городить, — донесся в ответ чей-то приглушенный голос. — Даже думать так брось… Пустая голова! Спи лучше, не шипи, а утром поговорим… Спи…
Зашуршали пальмовые листья на постелях: видно, шептавшиеся укладывались поудобнее, старались уснуть. А Бударин больше не мог спать.
Тревога за коллектив все сильнее закрадывалась в его сердце, и он думал: «Да разве можно оставить больных, беспомощных товарищей в джунглях, послать здоровых в плавание на неисправных шлюпках, взять что-либо у малайцев? Вдруг — шторм! Шлюпки не выдержат, и люди погибнут… Нет, так поступать не дело! Наладится погода, больные подымутся, починим шлюпки… А пока нужно завтра же провести партийное собрание, — решил он, успокаивая себя. — Посоветуемся, как дальше быть».
И тут Бударин вспомнил свои далекие годы, когда он был еще пионером. Вдвоем с товарищем они уговорились сбежать из пионерского лагеря. И ушли, но заблудились в лесу. А их искали… И потом, на общем сборе, среди белых палаток, в яркий, солнечный день, товарищи обсуждали беглецов. Многие пионеры, особенно девочки, требовали снять с них галстуки: «Пусть знают, что не только они за себя отвечают, но и за них все отвечают». Но кое-кто протестовал: «Снять пионерские галстуки — это значит исключить их…»
Девочки же настаивали: «Не насовсем, а на несколько дней». Сбор вынес свое решение: «Поверить провинившимся ребятам, галстуки с них не снимать, но пусть крепко запомнят, что коллектив им не мешает в хороших делах, а в плохих им нет друзей». И вспомнил Бударин белые палатки, и то, как он, растроганный, ушел за палатки и, обняв тоненькую березку, расплакался. И кто-то взял его за плечо и заговорил сочувственно: «Боря, ну что ты, ведь все хорошо». И как он поднял тогда мокрые глаза и увидел, что перед ним стояла та самая черноволосая девочка (он даже вспомнил теперь имя ее — Миля), которая требовала снять с него галстук. Он хотел ей сказать что-то грубое, обидное, а она пришла утешить его…
Бударин улыбнулся: вот бы теперь, спустя двадцать лет, собрать сбор всех тех пионеров, послушать, что они посоветуют. «А ведь наш экипаж, — заметил он, — тоже почти весь из молодежи, и многие из моряков тоже, наверное, были пионерами. Как же можно так раскисать!..»