Юрий Герман - Наши знакомые
Когда Антонина уснула, моряк и дворничиха вышли в кухню.
— Сообрази, — попросил он, не глядя на дворничиху, — озяб я…
Пока она ходила, он сидел, не двигаясь с места, обхватив голову ладонями и глядя в одну точку прищуренными светлыми глазами. При виде водки он оживился, заметно повеселел и налил себе и дворничихе по полстакана, но выпил, не дожидаясь ее, и, стукнув стаканом по столу, сказал:
— За нее.
— За кого? — недружелюбно спросила дворничиха.
— За девочку, — пояснил моряк и кивнул головой на закрытую дверь комнаты, — за нее.
Татьяна молча, исподлобья, посмотрела на моряка, подняла свой стакан до уровня глаз и, нахмурив широкие темные брови, глухо и быстро сказала:
— За то, чтобы ты, Леня Скворцов, сукин сын, подох под забором…
— От, — тихо засмеялся он и покрутил головой, — от это сказала так сказала. Абсент пила? — вдруг спросил он.
— Чего?
— Абсент — наливка такая, с полынью.
— Нет, не пила. Наливки пила, — добавила она, — настойку розовую пила — сладкая…
— «Сладкая», — передразнил Скворцов и руками разломал огурец, — «сладкая»! — Помолчав, он вскинул на уже охмелевшую дворничиху ставшие злыми глаза и заговорил, точно бранясь:
— Девчоночки там — приоденутся, ну никогда не подумаешь, какое у них основное занятие: чулочки, костюмчик, шляпочка, зонтичек, туфельки лаковые, причесочка «бубикопф» — последний крик моды, и без всяких лишних слов, а очень просто и корректно. «С вас, господин моряк, за мою к вам симпатию такая-то сумма в кронах, марках, шиллингах или пезетах. Заходите еще, дорогой пупсик. Ты, руссише, зеер гут!» — Он вдруг коротко хохотнул и добавил: — Означает — хороши мы! Уж будьте покойнички — не подкачаем за свои деньги, долго нас помнить будут зарубежные дамочки. И ох, Татьяна, скажу я тебе, понимают они толк в рубашечках…
— Сласть-то одна, — враждебно сказала дворничиха, — что в рубашечке, что без рубашечки…
— «Сласть!» — опять, как давеча, передразнил Скворцов. — Много ты понимаешь — «сласть»!
Он налил себе водки, вскинул стакан на свет, обтер ладонью губы и выпил.
Татьяна молчала.
Ее небольшие серые глаза тяжело и злобно блестели. Мягкими темными руками она подобрала волосы на висках и концами пальцев поправила шпильки на затылке. Лицо ее разрумянилось, она потерла щеки ладонями и, вызывающе откинув голову, спросила:
— Что ж тут надо понимать, гражданин Скворцов? Небось раньше нечего было понимать, заходили, выпивали. Он на дежурстве, а вы тут как тут, и про рубашечки не говорили! Раньше…
— Раньше было, а нынче прошло, — перебил Скворцов. — У тебя муж, у меня жизнь. Вот. Поняла?
— Поняла, — не сразу ответила Татьяна и опять бесцельно принялась поправлять прическу. Она вдруг точно вся размякла и отяжелела. — Поняла, — повторила она тише, — чего тут не понять…
— И хорошо, что поняла, — миролюбиво сказал Скворцов. — Она одна осталась?
— Кто?
— Да эта… Старосельская, что ли…
— Одна, — неторопливо ответила дворничиха.
— Ей сколько лет?
— Откуда ж я знаю…
— Учится?
— Ну, учится.
— Ты мне не нукай, — внезапно вскипел моряк, а то я тебе так нукну, что худо будет. Отвечай толком — учится или нет?
Дворничиха ответила. Задав ей еще несколько вопросов, Скворцов тяжело оперся о стол жилистыми татуированными руками и медленно поднялся.
Дворничиха напряженно следила за каждым его движением…
Он не торопясь застегнул на все пуговицы бушлат, обдернул его, сдвинул фуражку на затылок и немного постоял молча, точно раздумывая.
— Ну вот, — негромко сказал он, глядя поверх глаз дворничихи, на ее молодой и гладкий лоб, — слушай и мотай на ус: вот эта вот девочка мне нравится, поняла?
— Поняла, — тихо промолвила дворничиха, и ее большие золотые серьги качнулись и блеснули.
— Так. Я человек бродячий, а ты здесь сидишь… Смотри. Поняла? Кто и что, чтоб я все знал… Но если ты, — медленно и внятно добавил он, — если ты мне хоть слово сбрешешь… гляди!
— Что глядеть-то, — глухо, со злобой в голосе спросила дворничиха, — чем ты мне грозить можешь, окаянные твои глаза?..
— А ничем, — беспечно ответил он и пошел в переднюю.
В дверях он обернулся, поправил фуражку и оглядел тяжело сидевшую у стола дворничиху с головы до ног.
— Зайти, что ли?
Татьяна промолчала.
Тогда он крадущейся походкой подошел к ней сзади, запрокинул ее голову и поцеловал в мягкие, податливые губы…
Потом она плакала, а он стоял перед ней, широко расставив ноги, и смотрел ей в лицо тусклыми, бессмысленными глазами.
2. Одна
В понедельник Антонина проснулась и почувствовала, что с ногами у нее все совсем хорошо. «Хоть танцуй!» — невесело подумала она и легкими шагами, босиком, прошлась по комнате.
В этот день она принялась за хозяйство: продала татарину старенькое пианино, никелированную кровать Никодима Петровича, диван, два стола — столовый и ломберный, самовар, ширму, керосиновую печку, большую красивую кукольную голову (сама кукла развалилась год назад) и ковер.
За все вместе татарин после двухдневного торга дал сто шестьдесят семь рублей.
Расставаться с вещами было очень больно и почему-то стыдно, особенно тяжело было смотреть, как грузчики выносили кровать и пианино, как они при этом переругивались, топали тяжелыми сапогами и какие следы оставляли их сапоги на коврике Никодима Петровича.
Потом они свернули самый коврик, замотали шпагатом и ушли.
Антонина заплатила за квартиру, за дрова, за электричество, внесла какой-то не очень понятный пай и рассчиталась с печником Куликовичем, который ремонтировал и перестраивал квартиру Никодиму Петровичу.
Осталось двадцать три рубля.
В конторе акционерного общества «Экспортжирсбыт» она больше часа прождала товарища Гофмана, от которого надо было получить разрешение на деньги по графе «Расходы похоронные». Сидя в коридоре, она увидела самого Бройтигама, который шел к своему кабинету в сопровождении клетчатого и душистого стенографиста Фриды. Фрида нес и портфель Бройтигама, и какую-то покупку очень больших размеров. Отто Вильгельмович шел медленно и важно, и лицо его как бы говорило: «У меня иностранный паспорт, и мне нет до всех вас решительно никакого дела».
Дверь в свой кабинет Бройтигам не отворил сам, хотя руки у него были свободны. Фрида поставил на деревянный диван, рядом с Антониной, большую покупку, подбородком прижал к груди портфель и пропустил вперед Бройтигама. А Антонина нарочно не поздоровалась и не помогла Фриде.
Наконец ее позвали к Гофману.
Одет товарищ Гофман был в гимнастерку, в галифе и перепоясан старым толстым ремнем. Все в нем говорило о том, что он не хочет быть похожим на Бройтигама, что с Бройтигамом и с Фридой они враги, что он, Гофман, устал здесь и желает поскорее уйти из этой маленькой, душной комнатки.
— Вы ко мне? — спросил он, не поднимая глаз от бумаг и что-то чиркая в них большим синим карандашом. — Садитесь, товарищ.
Антонину еще никогда не называли товарищем, и то, что этот человек назвал ее товарищем, смутило и обрадовало ее.
— Тут служил мой отец, Никодим Петрович Старосельский, — стараясь не волноваться и не плакать, сказала она, — он умер, и тут ему еще должны деньги, а я заплатила долги, и теперь мне, — она запнулась и покраснела, — и теперь мне нужно…
— Позвольте, позвольте, — хмуря широкие брови, перебил он, — ведь я же им сказал, чтобы по адресу покойного товарища Старосельского были посланы деньги с курьером. Вы не получали?
— Нет, — испуганно ответила Антонина, — ничего не получала.
Гофман вскочил и вышел из комнаты.
Через минуту по соседней комнате, где помещалась контора, разнесся его громкий гневный голос. Антонина не слышала слов, но было ясно, что Гофман очень сердится.
Он скоро вернулся и, садясь за свой большой стол, сказал, что она может получить деньги в кассе. Синий карандаш опять появился в его руке.
Антонина не уходила.
Когда она шла в учреждение, в котором столько лет работал ее отец, она меньше всего думала о деньгах.
Ей казалось, что там с ней поговорят о чем-то и — не деньгами, нет — помогут. И этот главный человек Гофман (после того как он кричал в конторе, он не мог не быть главным), этот человек непременно должен был сказать ей что-то очень значительное, например о школе — ведь ей хотелось учиться, — и этот главный и, несомненно, серьезный человек не мог не знать, что ей хочется учиться, что она одна и что такие люди, как Савелий Егорович, никакими школами не интересуются.
Но Гофман что-то черкал синим карандашом и шелестел бумагой.
Вероятно, прошло всего несколько секунд, хоть ей и казалось, что она смотрит, как двигается синий карандаш, по крайней мере час.