Сергей Крутилин - Липяги
Я стал студентом педагогического училища.
…Одно за другим падали на землю пыльные полуистлевшие бревна. С каждым вновь упавшим бревном все ниже и ниже становилась наша изба.
А на каждом бревне масляной краской пометки: «Ю-8»… «В-7»…
XIIПометки эти означают: южная сторона, восьмое бревно: восточная сторона, седьмое бревно… Это для того, чтобы плотники, собирая сруб на новом месте, не путали венцы. Место это недалеко — всего в трех километрах от Липягов, на станции. Разобранную по бревнышку избу мы сложим в кузов автомашины и повезем. Машина придет вечером, Федор уже договорился. Там, на станции, посреди огромного пустыря, начинающегося сразу за угольным складом, стоит тесовая времянка. Неподалеку от нее высовываются из земли каменные столбы — фундамент для нового дома.
На станционном пустыре таких времянок много. Они стоят двумя рядами, как бы образуя улицу. Возле сараюшек — горы шлака и камня, штабеля досок. Глядишь, осенью станционный поселок раздвинется, обогатится еще одной улицей. Их и так немало, новых улиц. Исстари мужики из Липягов подрабатывали на станции. Стрелочниками, кладовщиками, ремонтными рабочими — служили кем придется. Но из села не уходили. А теперь все вдруг захотели жить на станции. Кем бы ни служить, лишь бы устроиться на «железке». Оно и понятно: на станции совсем иной мир, чем у нас в Липягах. Если ты работаешь на «железке», у тебя каждые пятнадцать дней получка. На станции есть ларьки с хлебом, и школа, и клуб, и кино.
Со всех окружных сел перекочевывают дома на станцию. Вот и мы наконец решились. На первый взгляд, ничего особенного нет в этом переселении. Просто исчезает еще одна изба с нашего порядка. Их немало уже исчезло за последние годы. Наша улица напоминает теперь челюсть старого-престарого человека: то тут, то там вместо зубов видны щербины.
Что ж, будет одной щербиной больше…
Отболело.
Отболело ли?
У меня, пожалуй, да: отболело. К тому же я не уезжаю из села. Я живу в коммунальной квартире. Ее дали мне как учителю. У Степана тоже душа не болит об отцовском гнезде — он парень бесшабашный. Но на Митю мне смотреть больно. Ему дорого все, что связано с избой. После смерти деда и сама изба, и сарайчики возле нее — все понемногу обваливалось, ветшало. Никто — ни отец, ни братья — рук не прикладывали к дому, только он один старался. Было время, когда Митя вообще тянул всю семью. Старшие братья воевали; отец погнал в эвакуацию колхозный скот. Мать, убитая горем, едва ходила. Он остался за хозяина.
Немцы подошли вплотную к селу. Оставшиеся в Липягах бабы и старики собрались и решили: колхоз сохранить. Они все припрятали — и семена и инвентарь. На базу остались лишь старые телеги и лошади.
Но в ночь, когда в Липяги вступили немцы, несколько мужиков не утерпели и явились на конюшню, чтобы поживиться кое-чем. Узнав об этом, Митяй тоже отправился на баз. Вскоре он подъехал к дому на телеге, запряженной общипанной лошадкой, еле стоящей на ногах. На дрогах — соха, какие-то рваные хомуты, сбруя. Мать рассказывала, что она сначала обрадовалась: мол, молодец Митя, другим не уступил, а потом перепугалась — имущество-то ведь колхозное!
Митя подъехал к сараю: «Тпру!» Важно так, как это делал дед, слез с телеги, бросил вожжи на круп лошади. Стаскивая соху, рассказывал:
— Игнат Старобин впрягал уже. Едва отбил. «Не смей! — говорю. — Этот мерин от нашей кобылы! От нашей! Понял?!» Я давно с него глаз не спускал. Ничего, что он в лишаях. В моих руках быстро поправится…
Мать помогла Мите снять соху. Вместе отнесли ее в сарай.
Однако и двух недель не прохозяйничал Митя. Только что и успел, что меринка в порядок привел: помыл его купоросной водой, почистил. Вскоре немцев прогнали. Вернулся отец. Узнав, что Митя привел с колхозной конюшни мерина, заставил его отвести обратно лошадь. Когда тот вернулся с база, снял с Митьки штаны и выпорол его ремнем. Отец все еще думал, что Митя ребенок. А ему шел уже пятнадцатый год. И к тому же он был злопамятен. Митя не мог простить отцу рукоприкладства. Он не захотел больше работать под началом отца в колхозе. Той же осенью устроился учеником в депо. Работа у него была грязная (он чистил паровозные котлы). Получал Митя мало. Но он не унывал: как и дед, находил, чем восполнить плату за свой труд. Не было дня, чтобы он вернулся со станции с пустыми руками. То тесину сунет под мышку, то брусок какой-нибудь вместо палки в руки возьмет, то антрацита насыплет в сумку. Глядишь, весной в сарае целый воз тесин, филенок, листов фанеры. Все лето вечерами Митя возится на дедовом верстаке — что-то строгает, сколачивает. Потом, глядишь, в сенцах появилась новая дверь. Так, незаметно, он и рамы новые повязал, и полы в мазанке настлал.
XIIIОжидая, когда сбросят очередное бревно, Митя стоит под ветлой. Опершись на вилы, тычет ботинком в солому, потроша ее.
— Ищи, ищи! Я сам видел, как дед Андрей кубышку с золотом в пелену затыкал… — смеется над Митей Степаха.
Для Степана все происходящее — сцена, комедия. Но у меня щемит сердце, как только я подумаю о том, что никогда уже больше не будет стоять на месте наша изба. Столько воспоминаний с каждой половицей, с каждой тропкой возле дома!..
Я замечаю, что никому не доставляет радости наша теперешняя работенка. Ни улыбки на лицах братьев, ни удали; только и слышны деловые команды:
— Ну-ка, Павел Мироныч. Поднажми ломом! Осторожно… так…
Подошла мать. Отнесла, видно, кудель в мазанку и вернулась — не терпится посмотреть, как и что.
— Смахни-ка, Митя, пыль, — просит она. — Погляди, не сгнили венцы-то…
Митяй вязкой соломы обметает бревно. Мать щупает сосновый кругляк и вздыхает. Она считает, что во всем виноват Федор. Он-де старший, не захоти он переезжать из Липягов, все поприжали бы хвосты. Кому плохо в деревне, пусть тот и переезжает на станцию! Федор и коммунальной квартиры добился бы…
Оно, конечно, Федор в чем-то повинен, но не меньше виноваты и все мы, дети колхозного бригадира, не пожелавшие пахать землю.
Думая над всем этим, я прежде всего обращаюсь к себе: почему ты не стал рядовым колхозником или механизатором? Ведь сколько раз судьба возвращала тебя к земле!
Вспоминаю военные годы.
Отвоевался я рано: десяти месяцев не провел на фронте. Меня изрядно-таки садануло, так садануло осколком, что целый год валялся потом в госпитале. Ничего, отошел. Выписался из госпиталя. Что делать? Служака из меня никудышный: дали белый билет. Вернулся я в Липяги. Никто не встречал меня на станции, да я и не извещал. Захожу в избу. Отец сидит на ящике; перед ним на лавке коробка с сапожным инструментом: подбивает сапоги. Седой, сгорбившийся. Здорово война его подкосила.
Мать была в поле. Соседские ребятишки помчались за ней. Четверти часа не прошло — прибежала. Увидела мое увечье, заголосила. Собрались соседки, успокоили: слава богу, жив.
В войну наш «Красный пахарь» разделили на три крохотных колхоза. В одном из них отец председательствовал. Представьте себе, как он обрадовался моему возвращению. На выбор любую должность предлагал: и бригадира, и счетовода, и фермой заведовать. «Обожди, говорю, дай осмотреться». Меня поддерживала мать: дай, мол, человеку отдохнуть, с войны ведь пришел…
Пожил я, погулял недельку, а потом набросил шинелюшку на плечи, вещмешок в руки и подался в стольный город наш Рязань. На фронт взяли меня с третьего курса педучилища. Зачетка чудом сохранилась. С этой зачеткой я и пришел в пединститут. Фронтовик, инвалид… Ничего, приняли. И не как-нибудь, а сразу на второй курс. Холодно в нетопленном студенческом общежитии и голодно порой, а все-таки лучше, чем в Липягах…
XIVИ вот спустя три года я снова в Липягах. У меня диплом учителя. Все лето, на радость отцу, я работаю в поле: кошу, силосую, мечу скирды. Наконец настает первый день занятий в школе. В избе суета. Вдруг является почтальон и вручает телеграмму от Федора: встречайте, поезд такой-то.
Федор знал, с каким поездом лучше приезжать — с вечерним, астраханским. Всей семьей отправились мы на станцию. Подкатывает скорый. Из дверей спального вагона вышел наш старший братец. Китель на нем цвета бутылочного стекла; сапожки — что тебе зеркала: начищены так, что смотреться в них можно. В руках чемоданы, видно, заграничные, под крокодилову кожу. Вся грудь бронзой увешана. Одним словом, боевой офицер, вояка!
Мать бросилась сыну на шею. Потом Федор расцеловался с отцом, с каждым из нас. Ну что ж, со счастливым возвращением тебя, Федя!.. Можно бы идти домой. Только видим, возле вагона стоит обескураженная шумной встречей статная такая, широколицая девушка в военной форме.
— Знакомьтесь, — говорит Федор. — Клавдия, моя жена…
Что ж, жена так жена… Старший сын, ничего не поделаешь! Мать растерянно заулыбалась, не зная, целовать невестку или ограничиться поклоном; потом решилась, поцеловала. Братья по очереди подошли к ней, пожимая руку. Стоит девица, изучающе смотрит на всех нас. Пилотка на ней, гимнастерка с погонами сержанта, юбка — все как положено по форме. Правда, все как-то свободно, широко, но никто из нас не обратил на это внимания: известное дело, военная форма не красит женщину.