Виктор Ревунов - Холмы России
Феня почувствовала, как от этого шепота какая-то сонная одурь расслабила ее.
— Вот и спишь, а камыши все шумят… Дождик землю любит, земля траву любит, а трава — солнышко… и ты любишь.
Феня улыбнулась, блеск скользнул по ее лицу: так ей было хорошо в этом тихом сумраке с шиповниковой полоской гаснущей на стене зари.
— Любишь.
— Нет… нет, — слабо сказала Феия.
— Любишь.
— Нет.
— Позови, и явится.
— Страшно.
— Тихо позови.
— Нет… Решу. Поеду и решу.
Анфиса сползла с дивана, встала на колени перед Феней. Загладила ее руку.
— Звала?
— Нет.
— Звала?
— Киря, перевези, — Феня застонала, рука ее затряслась. — Митю… Митю жалко.
На коленях, не вставая, отступила Анфиса с испугом, что открыла чужую душу. Своя душа изнемогала в горячке случайно тронутой тайны…
Рано утром Анфиса суетливо разбудила Феню.
— Проспали. Почтарь ждет. Живо, а то уедет.
Феня быстро умылась. Подобрала под платок волосы.
Поискала свой узелок.
Анфиса подала ей кожаный, привезенный когда-то из города баул с блестящим замком.
— Вот так поедешь, как из города.
— Все равно, — сказала Феня.
— Люди вон и спят в шелках, им не все равно.
Почтарь ждал Феню на дороге в высокой на рессорах тележке с железным стременем, чтоб удобнее было садиться.
— Мне вообще-то не положено возить, — сказал он, когда Феня и Анфиса подошли к тележке.
— Отвези ты уж ее, родной ты мой. А я уж тебе и медовочки приготовлю за твое старание.
Феня села в тележку.
Почтарь — средних лет мужчина в чистой рубахе под пиджаком, перекрещенным ремнями, с сумкой на одном ремне, а на другом пристегнута кобура с револьвером — взмахнул плетью.
Конь, высокий, сытый, ходко и легко понес мягко закачавшуюся тележку. Переехали реку по наплавному мосту.
Выбрались по взгорку на другой берег, и, когда заворачивали на уходившую в поля дорогу, Феня увидела справа, в солнечном тумане, на лугу косарей. Они остановились, с задумчивостью провожая тележку. Ближе к дороге косил Кирьян. Он мельком глянул, как проехала Феня. Не останавливаясь, косил, низко нагнув голову.
— К Мите поехала, — сказал один из косарей.
— Вот и скажи: одна, а его не кидает. А другая рядом с мужиком норовит хвостом вильнуть.
— А они, бабы, без отравленной жизни жить не могут. Отравленная жизнь для них все равно что пьянице похмелка.
Женщины неподалеку ворошили вчерашнее сено.
— Это почему же? — спросила Фрося, соседка Стремновых, маленькая, с вздернутым носиком женщина.
— А потому, что с отравы какая-нибудь ночка согласная для вас слаще меда кажется. Вот с этой отравы Фенька к своей сласти и понеслась.
— Такой сласти и на хуторе хватает.
— Какие сладкие! Мед прямо так и капает с наших мужиков, хоть в медогонку их запускай, — звонким голосом переговаривалась Фрося под согласный с ней смех женщин. — Нужны вы ей. Митя брился каждый день, вальтом ходил. А вы вон как водяные, в волосищах-то заросли.
— Зато чистая шерсть, — ответили из мужского ряда.
— Не хвались, а то живо на твою шерсть заготовку припишут, — так угодила сказать Фрося, что раздался смех и в мужском ряду.
Женщины смеялись и переговаривались уже между собой.
— Их уж и бритва не берет. Бороды топором обрубать надо.
— А Фенька не зря поехала. Хлопотать будет за Мигю.
— Хлопотать надо с дарами.
— Иной подходец дороже всего.
Кирьян остановился поточить косу. Поднял ее, быстро зашикал бруском по жалу, поглядывая на дорогу, где в горизонт летела тележка.
«Вот как приманилась», — подумал он про свою душу со злостью и со стыдом: к чужому подтаивался, к надломленному. Не доламывать надо, а обойти, поберечь.
Кирьян повернул косу, с лезвия блеснуло в глаза солнце, затмило дорогу.
* * *С палящего жаром проселка Феня увидела лагерь.
Выгоревшее поле, высоко огороженное. За колючей проволокой в два ряда стояли бараки с черными, крытыми толем крышами.
По углам поля — дощатые вышки. На ближней вышке что-то темное, неподвижное вдруг качнулось: часовой завидел постороннего в запретной близости.
В лагере пусто и тихо в этот час. Все на объекте работ — на дороге, которую мостили в трех верстах от лагеря.
Лишь дымит кухня, где готовится варево на ужин: мучной суп — баланда, как его называют.
Возле кухни двое заключенных кололи с глухим стуком дрова.
С проселка сворачивала дорога к лагерным воротам с узким прогоном перед ними. Рядом с воротами помещение для охраны — небольшой с окном домик, похожий на паука, от которого расходилась вся эта железная паутина, висевшая на высоких столбах с козырьками.
Феня не сразу подошла к лагерю, а постояла в отдалении перед этим, как ей казалось, страшным местом.
Из домика по звонку с вышки вышел человек в военном, молодой мужчина, загорелый, коренастый и крепкий, в брезентовых сапогах.
Феня подошла ближе. Он весело оглядел ее, спросил:
— Что надо?
— Простите… Митю Жигарева, — сказала Феня.
Вышел из домика еще военный-дежурный начальник охраны лагеря, с костлявым желтым лицом, хмурый от мучившей его изжоги.
— Чего ей? — спросил он.
— На свидание пришла.
— На минутку я, — сказала Феня.
Мужчинам хотелось поговорить с новым человеком, с молоденькой женщиной, зашедшей с вольного света в это проклятое место.
— Кто он тебе?
— Муж. Жигарев Дмитрий, — повторила Феня.
Первый зашел в домик. Вскоре вышел оттуда.
— Есть такой.
После тяжелой дороги с ночевкой на вокзале и от этого пекла мутно на душе у Фени.
— Свидания, конечно, не будет, — сказал старший. — Не имею права без разрешения.
— А где его взять?
— В Смоленск поезжай.
«В Вязьме пересадка. Туда да назад — дня три выйдет», — прикинула Феня.
— Меня из колхоза на день отпустили. Самая молотьба.
— Тебе муж должен был объяснить все в письме.
— Сама захотела. Хоть глянуть, — сказала Феня со слезами: жалко было и себя и Митю, что завела его жизнь за эту колючую проволоку.
— Ну, глянешь, когда сюда, в поселок, пойдут. Часа через три. А об остальном не проси. Не могу.
Она хотела сесть на приступку домика, так устала.
— Тут не разрешается. Вон туда, — показал старший в ноле.
Феня села на край рва у дороги, в тень запыленной ракиты, которой выпала доля желтыми сережками по веснам отсчитывать осужденным пропащие годы в их сроке.
Во рву полынь, репейник в дреме малиновых цветов.
Лечь бы тут да выспаться.
С вышек не сводили глаз с Фени, не потому что опасались ее, а будила она женской красивой молодостью манящее желание уйти и где-то жить на вольном просторе.
Она чувствовала эти взгляды с вышек, из этого зноя, как из тоски, жадно стремилась к ласке мужская сила.
«Вот жизнь. И за что же такая жизнь? — подумала Феня. — Счастливая хожу. Домой могу поехать. На Угру. А как же им? — подумала она о тех, кому за проволокой годы жить. Неужели так надо было что-то натворить, а потом тут мучиться за какой-то кусок? Ведь знали, что так будет. Знают, а идут воровать, грабить, прогуливают чужие деньги. Радости-то никакой: ведь это вот ждет. А творят».
По другую сторону дороги, среди редких елок, такие же, как и в лагере, бараки, но с большими окнами, перед которыми зеленели гряды в картофельной ботве и в огуречных лопухах.
Возле барака женщина стирала белье.
Феня пошла туда попросить попить.
Женщина, раскрасневшаяся от стирки и от жары, в полной молодой силе, босая, вынесла воды в кружке.
Феня напилась.
— Какая вода хорошая!
— Чего в ней хорошего? Болотом пахнет, — сказала женщина и, поставив на лавку кружку рядом с корытом, принялась стирать. — К своему черту, что ли, пришла?
— К мужу.
— Побрезговала бы мужем называть. А выйдет, еще спать с такой грязью, говорила женщина, с шлепаньем настирывая белье. В мыльной пене быстро работали ее руки, и от этих быстрых движений тряслась ее грудь с мокро налипшей майкой, — Плюнуть бы в рожу такому мужу, да и прощай. Это разве люди? Сброд. Перековывать их? Чего перековывать, когда совести нет: выгнила. А у другого отроду ее не было. С соплей папироску в зубы, вино да девочек давай. Что с него? Негодный. Повидала я их. Седьмой год с мужем по этим местам.
Феня сказала про Митю, фамилию его назвала.
— Может, знаете? — спросила она. — Высокий такой, молодой.
— Голову еще всякими забивать.
— Гостинец ему хотела передать.
— Вон на окно поставь. Попрошу мужа.
Феня поставила на подоконник раскрытого окна узелок с салом и кисет, набитый под завязку махоркой.