Фрэнсис Гарт - Мужья миссис Скэгс
Некоторое время Томми и Джонсон лежали, приподнявшись на локтях, наслаждаясь тем, что им удалось скрыться от зноя.
— Что ты скажешь, — медленно начал Джонсон, не глядя на своего товарища и обращаясь с отсутствующим видом к расстилавшемуся перед ним пейзажу, — что ты скажешь, если я предложу тебе сейчас сыграть два кона в карты? Ставка — тысяча долларов.
— Не тысяча, а пять тысяч, — тоже в сторону пейзажа задумчиво проговорил Томми. — Тогда я согласен.
— Сколько там за мной? — спросил Джонсон после затянувшегося молчания.
— Сто семьдесят пять тысяч двести пятьдесят долларов, — ответил Томми деловито и с полной серьезностью.
— Что ж, — ответил Джонсон после раздумья, по глубине своей соразмерного значительности суммы, — выиграешь — считай за мной круглым счетом сто восемьдесят тысяч. А где карты-то?
Они оказались над самой их головой в старой жестяной коробке, засунутой в расщелину скалы. Колода была засаленная и потрепанная от долгого употребления. Сдавал Джонсон, хотя правая рука плохо подчинялась ему и, сдав Томми карту, бесцельно повисала в воздухе, так что вновь призвать ее к повиновению удавалось только в результате огромного нервного усилия. При этой явной неспособности справиться даже с простой раздачей карт Джонсом все же ухитрился тайком вытянуть валета из-под низа колоды. Но проделал это так неумело, с такой постыдной неуклюжестью, что даже Томми должен был кашлянуть и отвести глаза в сторону, чтобы скрыть смущение. Возможно, по этой причине сей юный джентльмен также принужден был справедливости ради добавить себе лишнюю карту сверх того законного числа, которое было у него на руках.
Тем не менее игра шла вяло, без всякого одушевления. Выиграл Джонсон. Вооружившись огрызком карандаша, он увековечил этот факт и сумму, выведя дрожащей рукой каракули, расползшиеся по всей странице его записной книжки. Потом, после долгой паузы, он медленно извлек что-то из кармана и протянул Томми. На вид это был камень бурого цвета.
— А что бы ты сказал, — растягивая слова, спросил Джонсон, и в его взгляде снова мелькнула неприкрытая хитринка, — а что бы ты сказал, Томми, случись тебе подобрать такой камешек?
— Не знаю, — ответил Томми.
— А может, ты сказал бы, что это золото или серебро?
— Нет, — не задумываясь, ответил Томми.
— А может, ты сказал бы, что это ртуть? А может, будь у тебя друг и знай он место, где ее хоть десять тонн в день грузи, да притом что каждая тонна тянет на две тысячи долларов, так, может, ты сказал бы, что этому твоему другу подфартило да еще как подфартило? Если бы, конечно, ты так выражался, Томми.
— Ну, а ты-то, — проговорил мальчик, переходя к сути дела с полной непосредственностью, — ты-то знаешь, где она есть? Ты напал на залежь, дядя Бен?
Джонсон опасливо огляделся по сторонам.
— В том-то и дело, Томми. Ее там пропасть сколько. Но ты не думай, вся она в земле захоронена, а наверху только и есть, что этот образец да родной его брат у агента во Фриско. Агент явится сюда через денек-другой, чтобы взять пробу на участке. Я послал за ним. Э?
Горящие, беспокойные глаза Джонсона впились в лицо Томми, но мальчик не проявил ни удивления, ни интереса. Нельзя было предположить, что он помнит ироническую и, как казалось тогда, бессмысленную фразу Билла, подтверждающую рассказ Джонсона в этой его части.
— Никто про это не знает, — продолжал Джонсон взволнованным шепотом, — никто про это не знает, только ты да агент во Фриско. Парни, те, что работают тут поблизости, идут себе мимо и видят: копается в земле старик, и хоть бы что блеснуло где, кварца захудалого — и того не видно; а парни, что околачиваются в «Мэншн-Хаузе», видят: таскается старый бездельник по барам — и говорят: «Спета его песенка», — а что к чему, им и невдомек. Или, может, они что пронюхали, э? — засомневался вдруг Джонсон, и взгляд его стал острым и подозрительным.
Томми посмотрел на него, покачал головой, запустил камнем в пробежавшего мимо зайца, но ничего не ответил.
— Когда ты первый раз попался мне на глаза, Томми, — продолжал Джонсон, судя по всему, успокоившись, — в тот первый раз, когда ты подошел и по своей воле стал качать мне воду, хотя ты меня до того и знать не знал; «Джонсон, Джонсон, — сказал я себе тогда, — вот на этого мальчишку ты можешь положиться. Этот мальчишка тебя не одурачит… Уж он-то сама прямота и честность — сама прямота и честность», Томми, так я и сказал себе тогда.
Он немного помолчал, а потом продолжал доверительным шепотом:
— «Тебе нужен капитал, Джонсон, — сказал я себе, — капитал, чтобы вести разработки. И еще тебе нужен компаньон. За капиталом дело не станет, его можно раздобыть, а твой компаньон, Джонсон, твой компаньон — вот он тут. И зовут его Томми Айлингтон». Так я и сказал себе тогда слово в слово.
Он замолк и вытер о колени мокрые ладони.
— Скоро шесть месяцев, как ты уже мой компаньон. И с тех пор, Томми, я не сделал ни одного удара киркой, не промыл ни одной горсти земли, не выбрал ни одной лопаты без того, чтобы не вспомнить про тебя. И каждый раз я приговаривал: «Все поровну». И когда я написал моему агенту, я написал и от моего компаньона, не его это дело знать, взрослый он человек или мальчишка!
Джонсом придвинулся к Томми, как бы желая ласково потрепать его по плечу, но в его столь явной привязанности к мальчику присутствовал своеобразный элемент благоговейной сдержанности и даже страха, что-то мешавшее ему излиться до конца, безнадежное ощущение разделяющего их барьера, который ему никогда не преодолеть. Должно быть, он смутно чувствовал порой, что обращенный к нему критический взгляд Томми светился пониманием и насмешливым добродушием, даже какой-то женственной мягкостью, но никаких других чувств в нем не было. От замешательства Джонсон разнервничался еще больше, но, продолжая говорить, он изо всех сил пытался сохранить спокойствие, что при его подергивающихся губах и трясущихся пальцах производило впечатление жалкое и смешное.
— В моем деревянном ларе есть купчая, составленная, как оно и положено, по закону на половинную долю неподеленного участка, как возмещение двухсот пятидесяти тысяч карточного долга — моего тебе карточного долга, Томми, ты понял? — При этих словах во взгляде его промелькнуло выражение ни с чем не сравнимого лукавства. — И еще есть завещание.
— Завещание? — повторил за ним Томми с веселым недоумением.
Джонсон вдруг испугался.
— Э? Кто здесь говорил о завещании, Томми? — воскликнул он, спохватившись.
— Никто, — ответил Томми, не моргнув глазом.
Джонсон отер холодный пот со лба, отжал пальцами мокрые пряди волос и продолжал:
— Когда, бывает, меня скрутит, как сегодня, здешние парни говорят — да и ты, небось, говоришь, Томми, — что это виски. А это не так, Томми. Это отрава, ртутная отрава! Вот что со мной стряслось. У меня слюнотечение. Ртутное слюнотечение. Я слыхал про такое и раньше. И так как ты чего-чего только не читал, надо думать, и ты знаешь про это. Кто работает с киноварью, у того всегда бывает слюнотечение. Хоть так, хоть эдак — им его не миновать. Ртутное слюнотечение.
— А что ж ты будешь делать, дядя Бен?
— Когда приедет агент из Фриско и все закрутится с этими моими копями, — начал Джонсон, как бы размышляя вслух, — я поеду в Нью-Йорк. И вот приеду я в Нью-Йорк и скажу в гостинице бармену: «Отведи меня к самому что ни на есть лучшему доктору». И он отведет меня. И я скажу тому доктору: «Ртутное слюнотечение, вот уже год. Сколько выкладывать?» И он скажет: «Пятьсот долларов», — и велит мне принимать по две пилюли перед сном и по стольку же порошков перед едой и чтобы я пришел к нему через неделю. И я прихожу к нему снова через неделю уже здоровый и выдаю ему в том расписку.
Воодушевленный вниманием, проявившимся во взгляде Томми, он продолжал:
— И вот я уже здоров. И иду к бармену и говорю: «Покажи мне самый что ни на есть большой и шикарный дом, который у вас тут продается». И он отвечает: «Дело известное, самый большой дом продает Джон Джейкоб Астор». «Отведи меня к нему», — говорю я. И он ведет меня к Астору. «Сколько возьмете с меня за этот дом?» А тот смотрит на меня эдак пренебрежительно и говорит: «Убирайся, старик, ты, верно, рехнулся». И я двину ему разок в левый глаз, и он запросит у меня пардону, и я дам ему его цену. И я набью этот дом сверху донизу мебелью из красного дерева и съестными припасами, и мы с тобой станем там жить, ты да я, Томми, ты да я!
Солнце уже не освещало склон горы. По участку Джонсона поползли тени сосен, и в пещере стало совсем прохладно. В сгущавшихся сумерках видно было, как блестят глаза Джонсона.
— И вот настанет день, — продолжал он, — когда мы зададим с тобой пир, Томми. Мы позовем к себе губернаторов, и членов Конгресса, и самых важных джентльменов, и всех таких прочих. И среди них я позову одного человека, который высоко носит голову, человека, которого я когда-то знавал. А ему и невдомек, что я его знаю, он-то меня не помнит. И он входит и садится против меня, и я не свожу с него глаз. И очень он весело настроен, этот человек, и очень сам собой доволен, и вытирает он себе рот белым платком, и улыбается, и, глядя на меня, говорит: «Выпьем с вами вина, мистер Джонсон». И он наливает вина себе, а я себе, и мы встаем, и я швыряю стакан с вином прямо в это его окаянное ухмыляющееся лицо. И он подскакивает ко мне, а он не трус, этот человек, совсем не трус, но тут его хватают за руки, и он спрашивает меня: «Кто ты есть?» И я говорю: «Скэгс, будь ты проклят! Скэгс! Узнаешь?! Отдай мне мою жену и ребенка! Отдай мне деньги, которые ты у меня украл! Отдай мне доброе имя, которое ты у меня отнял! Отдай мне здоровье, которое ты погубил! Отдай мне назад последние двенадцать лет моей жизни! Отдай мне все это, дьявол, и поживее, а не то я вырежу у тебя сердце». И, ясное дело, Томми, он того не может. И вот я вырезаю у него сердце, мой мальчик, я вырезаю у него сердце!