Елена Крюкова - Царские врата
Я плохо помню, как мы с Русланом ехали на Кавказ. Помню затхлый дух плацкартного вагона, жареную курицу – Руслан ломал ее пальцами, ел, облизывая каждый палец, мне это таким противным казалось, – а я ела помидоры, маленькие и красные, и еще огурцы и крутые яйца. Ха-ха, крутые яйца, как это смешно звучит. Вроде как: конь с яйцами. Помню – за окном летели деревья, поля, дома, станции, полустанки. Летела моя бедная страна, и мы все ближе к югу подбирались. Все теплее становилось на перронах. Тетки на платформах продавали вареных раков, копченую рыбу, горячую картошку. В том поезде я научилась курить. От тоски. Руслан курил в тамбуре, я стояла рядом с ним, ну и закурить попросила. Он заржал, как жеребец, и всунул мне в рот сигарету; я закашлялась. Он стукнул меня кулаком по спине, сигарета вылетела у меня из зубов, шмякнулась о железный пол тамбура. «Што, дура мая? Па-курить за-ха-тела? Лехкия всэ черныя сделать хочишь?» Я сама вынула у него из пачки сигарету, прикурила у попутчика. Слезы текли из глаз, дым втекал в грудь, я курила и нагло глядела Руслану в глаза. Докурив сигарету, я придавила окурок подошвой берца, хлопнула дверью в тамбур и пошла к своему месту.
Верхняя у меня была полка, помню.
Влезла. Прямо в берцах. Голова туманилась. Веселье охватило меня. Мне вдруг стало все нипочем.
Оружие наше, и моя винтовка в том числе, ехало другой дорогой, с другими людьми, в другом транспорте.
Чужая смерть ехала другой дорогой.
Ночью поезд остановился, долго стоял. «Краснодар-Главный!» – тягуче кричала проводница. Я свесила ноги с полки. Пялилась в окно сонно. В вагон входили люди в пятнистых таких рубахах, штанах. Бритые. Солдаты. Русские солдаты, и ехали на смерть свою. На смерть в Чечне. А я ехала в Чечню, чтобы их, молоденьких солдатиков, убивать.
Руслан проснулся и снизу настороженно глядел на меня. «Чего хочишь? Чего вска-чила?» «В туалет», – прошипела я тихо, как змея. Но не прыгала вниз, сидела на полке. Солдаты все шли и шли в вагон. Все шли и шли. Одна жизнь. Другая. Третья. Десятая. Двадцатая. Все идут и идут. Я провожала бритые головы, темные и светлые, глазами.
Они все шли и шли, все входили в вагон, молча шли по вагону, пропадая, рассасываясь, исчезая, а я закинула ноги в берцах опять на полку, прикрылась тощим вагонным одеялом и закрыла глаза.
«Што же ты в туалет нэ идешь?» – Издевка звучала в гортанном тихом голосе.
«Расхотела. Хотела и расхотела».
Солдатские сапоги топали по вагонному полу. Я представила себе, что я, это я одна должна их всех убить, этих ребят. И все поплыло перед глазами.
На войне сначала страшно. Очень страшно. Меня тошнило от страха, когда начинался бой, и все вокруг грохотало, разрывалось, взлетало, рушилось. Меня тошнило от близости смерти. Я забивалась между камнями, плотно прижималась к земле, будто земля могла расступиться и укрыть в себе – меня.
А потом, немного времени спустя, наступило странное равнодушие.
Я стала плевать на смерть. Плевала я на тебя, дрянь такая, говорила я смерти. И усмехалась, и чистила свою винтовку, «моську» свою, и перекидывалась с бородатыми нохчи Руслана всякими разными словечками, и даже смеялась, если что-то смешное мне говорили.
И странные вещи со мной на войне начали твориться.
Я убью человека – и тут же, на другой день, отдам другому, живому, что-то свое, с себя, родное, кровное. Вроде как отработаю.
Убила одного офицера – подстрелила, как птицу, влет, – а по рельсам мчался поезд, а на рельсах мальчишка маленький лежал, упал, зацепился носком башмака и растянулся поперек полотна, – а поезд уже гудел вовсю, и меня как шатнуло, я выхватила мальчишку из-под колес тепловоза, и горячая волна воздуха ударила меня в грудь, и с пацаном на руках я упала на щебенку и покатилась под откос, а мальчишка верещал как резаный, и я зажимала ему рот рукой, чтобы этот щенячий визг не рассердил боевиков: нас обоих с ним могли ухлопать за милую душу.
Скатились с откоса. Отдышались. Я обнимала его. Он был такой маленький и теплый! Года три, должно быть. «Тебя как зовут», – спросила я. «Арсен», – ответил он. Кавказец, подумала я. Тебя русская тетка спасла. А смерть-то рядом просвистала. Мальчишку у меня из рук выхватили, куда-то по чужим рукам, как кирпич на стройке, передали. Я больше его не увидела.
Или вот так было. Свалила того, на кого Руслан указал. Ночью, крыши дальнего села под луной еле просматривались, серебрились от инея. Он, цель моя, был в камуфляже, на крышу залез, издалека хорошо было видно пеструю одежонку на серебряном, белом фоне. Я и долбанула из «моськи», сразу попала. Руслан меня по плечу похлопал: «Ха-рошая у миня ученица, хвалю». А утром побежала я умываться на горную реку, винтовку с собой на всякий случай прихватила: если что, отобьюсь! – разделась догола – эх, думаю, сейчас окунусь, хоть какая-нибудь свежая, чистая радость жизни в черном аду! – а на берегу – глядь – старуха. И в городском платье, в таком… хорошем, не чеченском, далеком от этих мест платье. Стоит старуха и смотрит вдаль. И вдруг камень у нее под ногой поехал. А сама – грузная. И старуха эта, морщинистая глыбина, раз! – и обрушилась в реку… а там буруны, острые скалы. Несет бабку! Крутит! А я голая, в чем мама родила. В реку бросаюсь и плыву. Старуху спасаю! Плыву, кручусь сама, как в колесе! Мощная речка оказалась! Но я бабку-то настигла! За плечи схватила. И тащу к берегу! Задыхаюсь, воду глотаю, отплевываюсь… Плыву… Вытащила…
«Ты кто такая?»
Хороший русский язык, чистый. Понятно – оттуда. Из России-матушки.
«Не видишь – русалка!» И хохочу, ржу как лошадь. Ежусь: холодно. Одежка на берегу. И что самое ужасное – оружие-то тоже там, вместе с одежкой. «Давай, бабушка, скорее! Туда!» Бежим с ней по берегу. Она тяжелая, с ноги на ногу, как утка, переваливается. Задыхается, махина древняя. С подола красивого платья вода льется. Наконец прибежали. Я судорожно в трусы прыгаю, в портки влезаю, в рубаху. Зуб на зуб не попадает. Винтовку рядом со шмотками валяется. Старуха на винтовку смотрит ледяными глазами. Кричу: «Я тебя спасла, дура!» И мысль, как молния: я ее спасла, а других убила. Так кто же, кто я тогда такая?!
А старуха стоит, вся мокрой юбкой облепленная. Ноги как столбы. Подбородок сморщенный колышется студнем. Стоит и плачет от радости: жива.
И я к ней бросаюсь, как к матери, и целую. Лицо изморщенное поцелуями покрываю.
Я матери своей давно не писала.
И туда, в свой город на холодной широкой реке, давно не приезжала.
Я – воевала. Деньги зарабатывала. Чтобы привезти домой и всех наших, маму и отца, и бабушку Апу и бабушку Наташу, напоить-накормить – на несколько лет вперед хотя бы деньгами завалить, чтоб не мучились завтрашним днем, не вздыхали тяжко над кошельком.
Я воевала, я работала, и некогда мне было думать о матери. Я ее будто из жизни – временно – вычеркнула. А вот ее, незнакомую старуху, как мать целую.
«Ты к кому сюда приехала?» – спрашиваю. И сама реву. А она обнимает меня, цепляется за меня руками толстыми, плачет и – взахлеб, всхлипывая: «К внуку. К внуку приехала. Внук у меня здесь… солдат. Повидать его приехала. Пока… не убили». Как спокойно, просто, сквозь слезы, она это сказала: «Пока не убили».
И я села на камни перед ее ногами. И гляжу на нее снизу вверх.
«Мамаша! – говорю ей. – Уезжай обратно! Тебя здесь как птичку подстрелят! Ведь у тебя еще внуки есть?!»
«Есть, – кивает. – Есть, а как же!»
Я шла с ней, обнявшись, по берегу реки.
Проводила ее до речного поворота. Толкнула вперед: иди, мне дальше нельзя. Повернулась и пошла прочь. И я спиной почуяла: она обернулась, посмотрела мне в спину, как я иду, и поняла, кто я такая.
Придя в лагерь, я закатила истерику. Билась, плакала, царапала лицо, грудь ногтями и кричала: не хочу! Больше не хочу! Оставьте мне мою жизнь!
«И-и-и-и… и-и-и-и…» – пело эхо в горах.
«Отпустите меня! – кричала я. – Домой! К маме! К папе! К бабушке Наташе! К бабе Апе! Пустите! Больше не могу!» Подошел Руслан. Я думала, он залепит мне пощечину, а он устало опустился на землю рядом со мной, обнял меня за плечи и что-то стал мне шептать на ухо, я сначала не поняла, а потом догадалась – он шепчет мне на ухо по-чеченски. Что-то ласковое… успокаивающее. Красивое что-то шепчет. И я стала успокаиваться, перестала кричать, стала слушать этот его гортанный, тихий шепот – и мне казалось, я уже все понимаю, эту его речь, эти красивые, как музыка, чеченские слова, вот я все понимаю, я уже их люблю, я уже…
Я уснула у Руслана на руках, на плече. И ночью проснулась – моя голова у него на плече. И щека его горячая, в колючей щетине, – на моей щеке. И серьга его холодит мне шею.
СТРАХ АЛЕНЫО смерти на войне думаешь каждый день. Каждую минуту. И каждую секунду.
Дня не проходит. Часа не проходит. Минуты, может быть, не проходит, чтобы ты – о ней – не думал.
И я тоже думала. Все время думала о ней.