Александр Ломтев - Лента Мёбиуса
Мы и верили и не верили, и страшно было – ужас!
Вроде и рядом Кереметь, а шли к ней долго, кругами он нас водил, что ли?
Наконец выбрели на большую круглую поляну. Вся она, где по колена, где по пояс, заросла густыми папоротниками. Старик остановился и велел нам разойтись по поляне, выбрать место и очертить вокруг себя ножом круг. Сказал, увидите цветок – не мешкайте, рвите, прячьте его за пазуху и бегите, не оглядываясь назад, по той же тропинке, по какой мы сюда пришли. А услышите, что кто-то окликает, зовет знакомым голосом, шумит – не отзывайтесь, не поворачивайтесь ни в коем случае – жизни лишитесь.
Тут мы совсем струхнули, но делать нечего, вытянув вперёд руки и осторожно ступая в кромешной тьме, разбрелись по поляне.
Я выбрал себе папортниковый участок погуще, достал ножик и очертил большой круг. И вот стоим, тишина кругом, ни мышь не пискнет, ни сова не прокричит, даже глаза стали слипаться, и если бы не ночной холод, я бы так и задремал стоя. Но холод бодрил, заставлял время от времени вздрагивать. Когда все уже, похоже, перестали ждать, послышался гул, словно где-то глубоко под землёй зазвонили тяжкие колокола. От дрёмы не осталось и следа. Пахнуло чем-то незнакомым, пронёсся вихрь, кожу покалывало, а волосы на голове зашевелились. И тут поляна осветилась множеством алых и малиновых огоньков, вспыхивавших то тут, то там! Я увидел, как из самого центра ближнего папоротникового куста показалась цветочная стрелка с бутоном, похожим на горячий уголь. На глазах у меня стрелка вытягивалась всё выше, а бутон разгорался всё ярче. И вдруг на одно мгновение показался огненный цветок совершенно невиданной красоты. Я застыл, а когда пришёл в себя и бросился рвать его, он вспыхнул и исчез. Но не успел я огорчиться, как то же самое стало происходить с соседним папоротником.
На этот раз, едва бутон раскрылся, я рванулся, вперёд, сорвал чудесный цветок и быстро сунул его за пазуху. Тут меня так ударило – словно электрическим зарядом, – что я потерял сознание. А когда кое-как пришёл в себя, увидел, что стою, прижимая руку к груди, вокруг рассвело, на папоротниковой поляне никого нет, а грудь жжёт, как от крапивы. Отнял я руку, рубашку расстегнул, а на груди то ли синяк, то ли ожог, а в ладони – не то земля, не то пепел. Пришёл в деревню, спрашиваю других ребят, что это было, а они молчат или плечами пожимают, ничего, мол, и не было. А глаза у всех испуганные.
Барыня
Дом Аобиса спал. Но спал не так, как в те дни, когда она только появилась здесь. Как всё изменилось с тех пор, когда Петенька Лобис привёз её сюда, в своё имение в глухом уголке Нижегородской губернии. Она вдруг вспомнила этот солнечный морозный день, Красивые сосны в сверкающем инее, красного петуха прыснувшего из-под колёс кареты. Петенька вынес её из кареты на руках, а у крыльца большого барского дома стояла выстроившаяся в ряд челядь и приветливо улыбалась.
А потом вдруг всё изменилось. Она стала замечать кривые усмешки и странные взгляды. Не скоро она поняла, в чём дело, не сразу узнала, что в деревне говорят, будто бы барин взял её в Питере из борделя. И она догадалась, что это скверная выдумка Селивана, барского кучера. Она была балериной. Очевидно, Селиван, дожидаясь барина в чайной у театра, наслушался разговоров о том, как полуголые барышни дрыгают перед господами ногами, и сделал такой незамысловатый вывод. Петенька любил её, но что он мог сделать, ведь при нём вся челядь раболепствовала перед ней, а она знала, знала, кем считают её в деревне. И старалась не выходить за ворота барского сада.
Она не любила Петеньку, но была благодарна ему за то, что после той безобразной истории с великим князем он забрал её сюда. Конечно, она скучала по Петербургу, скучала по подругам, по свету, по чистым метёным улицам и запаху свежих французских булок и кофе по утрам… Но здесь был покой. Весной соловьиная паника за окном, осенью золотой листопад, зимой яркий снег и разгоряченная тройка на узкой среди двухметровых сугробов дороге. И французские романы в летней сонной беседке. И поездки по крестным хлебосольным семействам.
Она и не заметила, как всё постепенно изменилось. Лишь когда тревога Петеньки стала явной, она догадалась оглядеться. Оказывается, шла война. Оказывается, воевали с германцем, и немец Петенька Лобис едва избежал переселения. Оказывается, деревня ополчилась против барина и грозит поджечь усадьбу. «За что, Петенька, мы же ничего плохого им не сделали?! Ты даже наоборот всегда помогал им…» А в ответ лишь беспомощная улыбка: «Не понимаю я…»
А потом, когда стало ясно, что чернь берёт верх, Петенька Лобис сбежал. Я вернусь за тобой, пообещал он. Но не вернулся.
Когда пришли реквизировать имущество, увидели, что реквизировать нечего. Куда девалось имущество, так и не узнали. Нашли только груды битого фарфора и хрусталя. Говорили, мол, барыня всю ночь в злобе била посуду. Но сама она молча пожимала плечами. И на все упрёки и вопросы говорила одно: я барину не жена… Тут-то и спасла её Селивановская выдумка про бордель. Её не тронули, и даже позволили остаться в комнатке в мансарде, и даже взяли учительствовать в сельскую школу, которая тут в доме Лобиса и обосновалась. Но она так и осталась чужой для этих людей. Она знала, что каждому вновь приехавшему в деревню, говорили: её барин из питерского борделя привёз.
Однако питерская гордость держала её стан несогбенно, и она всем смотрела прямо в глаза. Может быть, за это её не любили ещё больше.
Ей было всё равно, если бы не это ледяное одиночество. Одиночество подтачивало силу её духа. В ней начала расти печаль, которая постепенно выродилась в злобу, а злоба налилась горячей, едва сдерживаемой ненавистью. Почему жизнь так поступила с ней? За что так поступили с ней эти люди? Что сделала она им?
Годы шли, она старилась под неинтересные уроки, печальные прогулки по разросшемуся сосновому бору, сны о Питере и балете, и когда пришло время – умерла.
И вот теперь она бродила по дому, и сердце её переполняла горечь. Дом Петеньки Лобиса по-прежнему стоял прочен и неизменен, а жизнь текла сама по себе.
Деревня неподалёку росла и наливалась силой, потом уходили из неё мужики под вой баб, и она злорадствовала: поняли теперь и вы, что такое горе! Из окна было видно, как скудели поля, как таскали плуги по черной земле вместо лошадей худые печальные бабы, как проходили по пыльной дороге безрукие, безногие фронтовики. Потом жизнь в селе выровнялась, вспыхнула с новой силой, чтобы внезапно вновь увянуть. Она ничего не понимала этого, она вспоминала Петеньку – то с теплом, то с обидой, искала по дому забытую французскую книжку и не находила, натыкаясь по пыльным углам на портреты мужчин – одного лысого с бородкой, другого с усами.
Какое-то время дом пустовал, а потом в нём завелись странные люди в обносках, которые плохо говорили по-русски, неумело топили печи и с утра до ночи работали на соседних полях.
Целыми ночами она раздражённо металась по дому, и дом научился понимать её. Громко скрипел половицами, стучал ставнями и гудел дымоходами, отчего грязноватые спящие прямо в одежде насельники просыпались и испуганно вздрагивали. Иногда они не гасили на ночь свет.
Порой электричество пропадало, и тогда зажигали старые керосиновые лампы. Эти лампы особенно удручали её.
Однажды, когда буран вновь порвал провода, один из жильцов, разыскивая новое стекло для лампы, нашёл в чердачном хламе старую книжку. Это был её любимый французский роман. Поздним вечером жилец зажёг лампу, присел на низенькую табуреточку перед печкой, открыл дверцу и принялся листать книгу. Он тупо разглядывал томик, искал картинки, находил, аккуратно вырывал их, и когда нашёл и вырвал все, книгу бросил в огонь. Картинки он разладил и, сложив стопкой на столе, отправился спать.
Непотушенная лампа осталась на самом краю стола, тронь – и упадёт.
И ненависть вдруг выхлестнулась с невероятной силой, и она ударила несуществующей рукой по лампе с таким остервенением, что хлопнули не притворенные двери, покачнулась мебель и заскрипели половицы, дрожь пошла по дому, сквозняк пронёсся по затхлым, пропахшим кислой капустой комнатам, коридорам и каморкам.
И лампа упала, грянулась о грязный, давно не метёный пол, керосин потёк из неё, заливаясь в щели.
В первую секунду показалось, что огонь фитиля совсем погас, но синеватый язычок лишь померк на секунду и вновь вспыхнул ярче прежнего, огонь пошёл по керосиновой луже, набросился на мелкий сор, лизал керосин, проникший в щели, охватывал ножки дубового стола, подбирался к шкафам с тряпьём и лохматым обоям.
Дом Лобиса сначала озарился огнём изнутри, а потом вспыхнул и снаружи.
Когда лохматые с вытаращенными глазами выскочили из тяжёлых дверей жильцы, когда сбежались люди из деревни и кто-то зазвонил наконец в тревожный рельс, пламя над крышей дома плясало уже выше сосен.
И вдруг все толпившиеся вокруг пожара среди криков, звона, треска и воя пламени услышали хриплый злорадный хохот. Народ онемел. И тут из толпы раздался голос какой-то старухи: