Анатолий Тосс - Давай займемся любовью
Прошло время, я не знал сколько, вспышки в мозгу стали оседать, терять яркость, интенсивность. А вот боль, наоборот, только распухала, растекалась, заливала корежащей плавленой лавой. Потом кто-то стал теребить меня за плечо, настойчиво, мне стало неудобно лежать, дернули сильнее, пытаясь перевернуть на спину. На спину поворачиваться не хотелось, мне было удобнее на боку, свернувшись калачиком, казалось, чем плотнее я свернусь, тем сдержанней и мельче будет боль. Все же проступили слова, одни и те же, знакомые: «Тосс… Тосик… Эй, Тосик… Ты слышишь меня?»
Я не хотел, но заставил себя, оторвал ладонь от лица, открыл глаза. Сначала показалось, что я вообще ничего не вижу, что зрение исчезло, перестало существовать, затем пробился свет, он был темный и липкий. И лишь позже, когда я смог разобрать, оказался красным.
– Тосик, ты как? – снова раздался голос сверху. Казалось, что он тормошит меня, не рука, а именно голос.
– Подожди, – пошевелил я губами и стал разглядывать красное, разлитое повсюду. Тут до меня дошло, это кафель залит кровью, и я удивился: «Откуда столько крови? Откуда она взялась? Чья, из кого вытекла?»
Потом снова отдельные, четкие, не связанные друг с другом кадры. Вот, будто взгляд со стороны – я уже сижу, мотаю мутной головой. Мутность проступает и в глазах, и вообще разлита по лицу, я удивляюсь, мне-то ведь известно, что это «я», но черты почему-то непривычны, мало знакомы. Вот проступили другие лица, девичьи, их много, пять-шесть перепуганных лиц, даже смешно, как они перепуганы – сколько ужаса на стольких лицах я еще не видел никогда. Вот Тахир упирается в кого-то плечом, а с другой стороны Кирилл Баранов, в их позах напряжение и испуг. Последним я вижу Аксенова, это его оттаскивают Тахир с Кириллом, а он кричит и машет рукой. Вернее, не рукой, а указательным пальцем, зашедшимся в мелкой эпилептической тряске, он тычет прямо в меня. Да и кричит Аксенов мне:
– Ты понял? – кричит он, и палец с каждым словом, как сломанный, перезаведенный маятник, дергается новой зашкаливающей амплитудой. – Ты понял, сучонок, сосунок?! Ты понял, что ты вообще никто?! Что ты падаль. Что я тебя в любой момент, как захочу, сотру тебя, сучонок. Переломаю. Ты понял, что я тебя переломаю…
Он кричал еще что-то, и тут я все вспомнил разом, одним неразделимым куском: собрание, мой «камикадзевский» план, летящий кулак Аксенова, невозможность защититься, спрятаться от него – значит, память, хоть и перемешанная с болью, все же возвращалась ко мне.
– Ты придурок, Аксенов. – Я попробовал засмеяться, но не получилось, из разбитых губ звук выходил размытый, шепелявый, совсем чужой. Будто я сам по себе, а губы сами по себе, да и звук тоже ни от меня, ни от губ не зависел. – Теперь тебе хана. Ты попал, Аксенов. Полностью приплыл.
Не знаю, что он разобрал из моего шепелявого, губошлепного бормотания, но почему-то его указательный палец сначала уменьшил амплитуду, а затем и вовсе перестал подергиваться, тыкать в меня. Да и сам он вдруг как-то сдулся, потерял свою яростную озлобленность. Еще секунду назад она выпячивалась наружу, а тут сразу опала. А потом Аксенов пропал, я даже не заметил, как и куда он делся. А также когда делся и с кем.
Постепенно размытость зрения сдвинулась в четкие линии, я сначала собрал из них выбеленное, словно известкой, вытянутое Лехино лицо. Оно упиралось в меня расширенными, источающими сострадание глазами. Рядом, чуть позади, но тоже приближенные до предела, маячили еще несколько лиц – Анечка Лапина протягивала руку, в ней было зажато нечто мягкое, белое, не вмещающееся в ее небольшой кулачок. «Платок, – догадался я. – Это она хочет стереть с моего лица кровь. Надо же, платка не жалко».
Собственная сообразительность порадовала, получалось, что я не только выжил, но и не поврежден особенно… Хотя бы умом.
– Ну что, Лех, – поинтересовался я у расширенных передо мной глаз. – Как выгляжу? Хреново?
– Ну, не очень, – раздался Лехин голос. – Ты вообще как сам-то?
Тут Анечка все же дотянулась до моего лица и приложила платок туда, где, наверное, было разбито и кровоточило. Зря она приложила, сразу так садануло, я аж застонал.
– Да нормально, кажется, – неуверенно предположил я. – А чего, выгляжу страшновато?
Лехины глаза моргнули, видимо, соглашаясь.
Потом он протянул руку, помог мне подняться, а до туалета я доковылял уже сам. Идущие навстречу студенты смотрели на меня, как на какое-то чудище, но мне было все равно, главное, что руки-ноги работали, шевелились, бок не болел сильнее обычного. Да и надежда, что внутренние органы будут функционировать, как и раньше, без сбоев, укреплялась с каждым шагом. Человек шесть-семь шли рядом со мной, слева, справа, позади.
– Тах, – позвал я Тахира, – ты заснять успел?
– Ага, – отозвался он, – почти всю пленку нащелкал. Я в дверях стоял, он даже и не заметил. – «Он» – это Аксенов, – сообразил я.
Туалет был мужской, и зашли в него только имеющие на то врожденное право, девчонки остались поджидать снаружи. Конечно, прежде всего я устремился к зеркалу. И не случайно – то, что я в нем увидел, поразило и испугало меня. Не знаю, что больше – поразило или испугало.
Лицо было покорежено до основания и выглядело совершенно не моим, чьим-то другим, чужим. Только вот болело, как мое.
– Ни фига себе, – хотел было присвистнуть я, но какой тут свист разбитыми губами, я только сморщился от боли.
«Когда-нибудь я сниму кино, – вдруг возникла совершенно не подходящая ни к моменту, ни к месту мысль, – кино, где единственной камерой будут глаза главного героя. Не так, как кино делается сейчас, когда камера – сторонний наблюдатель и снимает со стороны всех и все подряд. Нет, в моем фильме мир будет показан глазами героя, так, как только он видит жизнь. Это будет самый правдивый, честный фильм. И первый кадр именно такой – герой смотрит в зеркало и видит свое лицо. А оно разбито, окровавлено и искажено, точь-в-точь как мое лицо сейчас. Отличный первый кадр получится».
Я усмехнулся, продолжая разглядывать свое отражение в амальгаме, багровое, начинающее засыхать жесткой кровавой коростой, начинающее отекать, увеличиваться, менять пропорции носа, глаз, щек, расцвечивать их оттенками. А вот отражение улыбкой мне не ответило, только покривилось болезненно.
– Да, – на сей раз я произнес вслух, – таким разукрашенным я себя никогда не видел. Как новогодняя елка.
– Хорош болтать, ты умойся лучше, – посоветовал Ромик.
Они там, в зеркале, все толпились на заднем плане, тоже рассматривали меня, словно видели впервые.
Ледяная вода из-под крана помогла сразу, как заморозка, боль стала остывать, тоже подмораживаться немного, зато белая керамика раковины зарделась ярким, словно в нее плеснули свежей краской. Я ополаскивал себя долго, минут пять, останавливался, рассматривал отражение, затем снова лил на лицо холодную воду, смывая очередной слой налипшей крови. Когда лицо более-менее очистилось, можно было начать подсчитывать потери.
Итак… Рассеченная бровь над левым глазом, это от первого удара, от которого я хоть как-то успел отклониться. Видимо, кулак прошел по касательной, потому и рассек бровь. Именно она и кровоточила, заливая лицо. Глаз тоже заплыл, понятно было, что еще немного, и он весь оплывет синевой, так что свинцовая заплатка, именуемая красивым словом «фингал», мне была гарантирована.
Самое неприятное, что, похоже, нос как-то поменял форму, перекосился, что ли. Кончик уже заметно опух, раздулся во все стороны молодой, синюшной картошкой, сузил, практически свел на нет ноздри и как-то забавно скособочился в правую сторону. А еще он жутко зудел, растекаясь болью по всему лицу, выходя за его пределы, вползая внутрь головы, тараня, коверкая там все что ни попадя. Я дотронулся рукой до переносицы, вздрогнул от мгновенной боли, там вылезла, выпятилась какая-то новая, незнакомая прежде косточка. «Неужели все-таки сломал?!» – пронеслось со страхом в голове. Такой был правильный, аккуратный носик, а что я получу взамен? Совершенно неизвестно.
А вот с губами все было ясно, они уже начали набухать, и выворачиваться, и вылезать за пределы губ. Я еще мог ими шлепать, издавать шепелявые звуки, но вот сдвинуть, сложить их вместе, чтобы на выходе возникала членораздельная речь, уже получалось с трудом.
– Через полчаса я буду похож на африканскую женщину, – прошамкал я заинтересованной публике. – Там, я где-то читал, есть племя, у них толстые нос и губы символ красоты. Они их с детства девочкам утолщают всякими разными искусственными способами.
– Они еще и клиторы девочкам вырезают, – сообщил Леха, который, как биолог, должен был знать про клиторы приблизительно все. Во всяком случае, в научном контексте.
– Правда? – удивился я изощренности африканцев. – А мы почему не вырезаем?
– У нас традиции другие, – пояснил Леха, а вот Кирюха не согласился.