Владимир Шапко - Парус (сборник)
Заходил в будку. Проверить связь. Телефонную. Несмотря на мороз, оставлял дверь всегда раскрытой. (Чтобы было всем слышно.) Из будки доносилось: «Эле! Эле! Это сентра́лка? это каталашка? Так! На телефон висит ипта́ш Муллаянов. Да, товарищ Муллаянов докладывает. На вверенном мне ущастке нищщего не происходит. Нищщего. Проявлял все время бдительнаст. Да, бдительнаст. Товарищ-ипта́ш Муллаянов докладывал. Он кладёт трубка. Он даёт отбой: эле, эле! отбой! законщщил!» Чуть погодя вновь снимал трубку. Чтобы снова доложить.
Зло настёгивая, не жалея натужно вылезающую из себя лошадь, Аверин-Ходун стоял на санях сбоку, увозил по снегу прямую негнущуюся ногу, на этот раз просто как неодушевлённый предмет. «Как протэссс». (Сравнение Муллаянова.) Видел важно говорящего татарина. В будку сразу злобно залетало: «У, паразит проклятый!» Слова паскудные эти… заставляли Муллаянова разом замереть с отстранённой трубкой. Точно с погремушкой. Которую он, боясь заплакать, осторожно заглушал на аппарате…
«Ну, чего залубенел, бабай?» – влезали в будку Обоянкова и Семиколенова. Черпали из ведра ковшом ледяную воду. По очереди пили. Не слышавшие предыдущего, поглядывали на убитого татарина, не очень-то вникая в его состояние. Назад, ко льду, к черпакам – не торопились.
Обе они появились на берегу с полмесяца всего. Вычерпывали лёд вдвоём за Сашкой. Старались. Платили им по средней. Что зарабатывали на кирзаводе своём. Как выставщицы. Сунули вот к Макарову. Макаров отбрыкивался от всяких выставщиц (не надо! на кой они! обуза!), ругался, воевал с начальством. Однако к этим двум вроде бы привык. Признал. Было им лет по тридцать, тридцать пять. Сашка не знал, как называть их: тётями? Тётей Галей и тётей Люсей? Или просто: Галей, Люсей? Умудрялся не называть никак. Да и женщины больше молчали, еле успевая за ним выгребать лёд. «Ты бы полегче, парень. Куда гонишь?» – говорила иногда Семиколенова, запыхавшись. Даже стукала по льду черпаком. Как борец лапой. Когда тому по-настоящему загнут салазки. Была она приземиста, но широка. С очень широкими, обтянутыми трико бёдрами. Такими широкими, наверное, бывают только скулы. Вторая была бойкой, смелой. Обоянкова. Люська. Когда в обед в будке снимала телогрейку, пушистую мужскую шапку, то в шофёрском ладном комбинезончике и сапожках походила на бойкого подростка. На темя подростку словно линули сверху жёлтеньким. И получилась на голове причёска – Барышня-Хулиган. Сашку она вроде бы не замечала. Так, слово-два. Да и то – по работе, по делу. Зато Колёску с анекдотами – своим хохотом поощряла. Впрочем, как и Семиколенова. Которая в смехе трубила, поддерживая Колёску, мощной вто́рой. Каждый вечер они отбывали домой, в район кирзавода – сидя на санях Аверина-Ходуна, на перевёрнутом ящике. Когда Ходун настёгивал и сани летели, подпрыгивая на ухабах – они начинали поворачиваться во все стороны. С самочувствием девчонок в шикарной «Волге», которая летит, летит, а они вертят головами из окон, сидя на заднем сиденье…
В обед все набивались в будку. Человек по десять, по двенадцать. Муллаянов выставлял на стол огромную алюминиевую кастрюлю с горячей картошкой в мундире. И, конечно, большой, литра на четыре, чайник со свеже и крепко заваренным чаем. Перекидывая с руки на руку картофелины, колупали, чистили ногтями. Каждый двигал к центру стола свой бумажный свёрток или целлофановый мешочек с едой. Чтобы был общий котёл, чтобы все попробовали, всем досталось. Один Ходун залезал в угол и ел отдельно от всех. Демонстративно. Сунув там свою прямую ногу в лопаты. Лицо в постоянной жёсткой щетинке до глаз пережёвывалось, как ёж. Как злая шкурка ежа. Ни на кого не глядел. Обижен был, походило, на весь свет. Терпеть не мог Муллаянова. Почему-то именно Муллаянова. Прямо-таки ненавидел. (Что хромой, что ли, тоже? Что меньше хромой, чем он?) Когда бывал с ним наедине – норовил задеть, толкнуть в будке. У, липовый! Паразит! («Пощему паразит? Пощему паразит? Защим оскорбляешь?!») Раз, пьяный, гонял вокруг печки (Один хромой – другого). Несчастный татарин выскочил из будки наружу, поскакал к Макарову. «Обижает! Анатолий! За щьто?!» На другой день Макаров предупредил Ходуна. Трезвого. При всех: «Смотри, герой. Ещё раз заденешь Муллаяна – вторую ногу распрямим. На ходулях ходить будешь». Смотрел на ежовую щетинку-злобку Ходуна, в которой, казалось, зудел, застревал ветер. Которая от злобы, казалось, позванивала. «И вообще, пьяный здесь не появляйся. Обойдёмся. Другого пришлют».
Всё это говорилось возле будки. Вроде на ходу. Всем нужно было к лопатам, пешням, черпакам. К работе, словом. Однако почему-то не расходились. Ходун сразу спрятался за лошадь. Задёргал там чего-то у неё, заматерился. Все стояли вокруг поникшего Муллаяна. Не знали, что сказать. Колёска – тут как тут! – сразу предложил анекдот. А? Бабай? Татарский? И уже рассказывал: «Татарин едет в зэковском вагоне. Говорит: «Коммунарым хорошо. Коммунизым плохо!» Ах ты, гад! Ему срок добавили. «За щьто?! Где справедливаст?» – «А ты чего говорил? А?! Коммунарам хорошо, а коммунизм – плохо?!» – «Правильно, правильно! Говорил! Комму нарым хорошо! Комму низым – плохо! А? Где, где правда?!» Хахахахахахаха!
Муллаянов виновато улыбался. Будто ему сунули в затылок. Колёска всё хохотал. Торжествующе. Хлопал Муллаянова по плечу. Все молчали.
Колёску этого Сашка впервые увидел в конторе СМУ. В коридоре. В начале зимы. Когда тот ещё устраивался на работу. Направо и налево раздавал там папиросы. Таким же, как сам, бездельникам. Обстоятельным. Вдумчивым. Вечно ищущим по организациям молока и киселей. Профессионалам, можно сказать, по устройству на работу. В голом кожаном лётчицком шлеме со свисшими ремешками он походил на бездельничающую пулю. Ну и, понятно, был на нём серый реглан (тоже лётчицкий), галифе и офицерские сапоги. Прежде чем прикурить, обстоятельные (лодыри-бездельники-лентяи) с уважением рассматривали беломорины у себя в руках, точно видели в первый раз. Халява. Святое дело. Объясняли Димке, что и как. Ну, насчёт работы тут. В этой, значит, организации. Чтоб устроиться, стало быть, в неё. А начальника кадров нету. В отпуску. Уже вторая неделя пошла. Ага – вторая. Точно. Мы сюда каждый день ходим. Ты что же, лётчиком, что ли, был? Стрелком-радистом, земе́ли, стрелком-радистом, – раскуривал Колёска. На Дальнем Востоке летал. В экипаже. На бомбардировщике. На Дальнем Востоке? Ну, тогда тебе надо, стало быть, к Четвёркину. К прорабу. К нему. Ага. Да вон он! Колёска бросался. Загораживал путь начальнику. Тараторил ему. Четвёркин водил по сторонам смеющиеся глаза. Лентяям-лодырям-бездельникам подмигивал. А щёголю Военно-Воздушного флота предложил работёнку разнорабочего. Должность такая. А? Офицер (липовый)? Лопата, лом. Кувалда. Осилишь? Колёска несказанно удивился. Ну, вы даёте, тов. Четвёркин! А что? Специальности – нет. Где же мы найдём тут рацию для тебя? Чтоб радистом тебе быть? Да и стрелять у нас не надо. Пулемётов вроде бы не держим. А? Колёска отошёл от начальника возмущённый. Походив по коридору, решил взять эту крепость с заднего хода, подкопом. Через трёх, хорошо умягчённых на бухгалтерских стульях сорокалетних женщин, которых тут же вогнал дежурным анекдотом в краску. А затем – в освобождающий от всего смех. Благодарные, вскочившие, все трое в шестимесячных, бухгалтерши наперебой всё разъяснили Душке-Лётчику, направили к кому надо. И через день Колёска оказался на берегу. Матросом «Сима». А так как Ценёва не было (гулял в Уфе), то до весны – и шкипером. Вот вам, товарищ Четвёркин! А то «разнорабочим»! Х-хы!
На работу ходил в реглане своём. В галифе и сапогах. (Купленных, кстати, у пропившегося офицера в военной гостинице в Чите.) Ходил так в любой мороз. И обливающий голову лётчицкий шлем, конечно, был на нём. В рабочее переодевался уже на месте, в кубрике – ватные штаны, пимы с чунями (красными), нормальная шапка… А вечером опять подпрыгивает по дороге вдоль берега гордым поплавком. Опять во всём лётчицком, в офицерском. Макаров первое время дико косился, словно не узнавал Брандахлыста. Потом привык. («Где этот фраер?!» Сашка бежал к «Симу» искать. Колёска, пятясь, вытаптывался из-за «Сима». С голым задом и с приспущенными ватными штанами – как поплывшая квашня. «Ну, чего ему?..»)
14К концу марта, днями, начало сильно припекать. Уже подтянули к берегу обе баржи. Весенний лёд за ними стал другим. Желтоватым, пористым. По берегу, по буграм появились вытайки, обнажив погибшую прошлогоднюю траву. Побитые распластанные медведи снега валялись рядом. Хрустально-рассыпающиеся – нога в них проваливалась. Гору (ледяную) давно оставили, больше не наращивали. Готовили теперь площадку под капитальный причал, который СМУ вдруг вознамерилось построить для себя. Только для «Бири» и «Сима».