Владимир Шаров - Воскрешение Лазаря
О том, где он умер, вместе с кучей слов о нарушении социалистической законности, о культе личности Сталина и прочем она услышала из уст старого тихого прокурора – законник явно давно был на пенсии, но теперь понадобился объясняться с такими, как она. Наконец прокурор закончил, однако Ирину не торопил, наверное, ждал, что она будет плакать. Это считалось нормально. Но слез в ней не было, она лишь спросила, как в эту Инангу можно добраться: думала, что разыщет могилу. Подобные вопросы он слышал от многих и не удивился, тем же бесплотным стариковским голосом стал убеждать никуда не ехать. Во-первых, Инанга не существует уже восемь лет, лагерь закрыли в пятьдесят восьмом году, и там давно ничего нет, голая тундра. Главное же, объяснил он, заключенных обычно хоронили во рвах и общих могилах, привязывали к ноге бирку с номером и зарывали.
Он говорил спокойно, бесстрастно, и она также спокойно его слушала. Ничего себе не представляла, ни окаменевшее на морозе тело, ни веревочку с биркой, все было чужое, может, потому и не плакала. Дома ее ждали мать и двоюродная сестра, больше в Москве никого тогда не было. Она показала им справку о реабилитации, но ни о рвах, ни о бирке говорить не решилась. Сказала лишь через пару дней, когда сестра с непонятным напором принялась ее убеждать, что с Урала прах отца надо перевезти на Рузское кладбище, где их, Серегиных, хоронят уже два века. Пока он в Инанге, он по-прежнему зэк. Сестра регулярно ходила в церковь, считала себя христианкой, и слышать это из ее уст было странно. Чтобы унять сестру, пришлось повторить сказанное прокурором.
Знаешь, Аня, по некоторым репликам я и раньше понимал, что, хотя Ирина много чего повидала, сменила троих мужей, вырастила детей, собственная жизнь как бы прошла мимо нее. Так бывает. Она слишком по-другому рассказывала о том, когда отца уже не было рядом – он или сидел в лагере, или умер. Ее отца арестовали спустя месяц после ее поступления в университет, Ирине тогда было восемнадцать лет, впереди целая жизнь, и все равно то, что было дальше, ничего заслонить не сумело. Что бы об отце ни говорилось – важное или ерунда – было видно, что в жизни она его одного и любила. Если перед кем-то была виновата, то перед отцом, если счастлива, тоже лишь с ним. Остальное – и плохое, и хорошее – так и не вышло из тени.
Сестра это знала, потому и давила. Но в тот раз с помощью прокурора Ирина отбилась, и вдруг через полгода к ним домой приезжает некий Василий Кротов и начинает объяснять, что он пять лет просидел с ее отцом в одном лагере – Инанге, был его учеником, более того, Иринин отец умер, можно сказать, у него на руках. Сейчас он, Кротов, живет недалеко от Ленинграда, в Старой Ладоге, руководит в местном клубе хором и оркестром народных инструментов, в Москву же приехал специально, чтобы разыскать Ирину и рассказать о последних годах Серегина. Они тогда проговорили трое суток. Чаще вдвоем, но иногда к ним присоединялись сестра и отсидевший свои десять лет школьный приятель.
Об Иринином отце Кротов рассказывал неровно, бывало, и путался, но она его не направляла, просто слушала, даже вопросов не задавала. Правда, мне, Аня, она как-то сказала, что логику в рассказе Кротова видела. Начал он с того, что они были соседями по нарам и ее отец месяца через два после этапа вдруг сказал, что в тюрьме боялся зоны, думал, не выдержит, а оказалось, что и здесь жизнь. В лагере немало людей, разговоры с которыми ему интересны, и вообще, может статься, что эти страдания необходимы. Сектанты правы, они – преддверие спасения, вдобавок, лишь пострадав, мы получаем право судить о мире, в котором живем.
Следом, без перехода Кротов стал объяснять, что жизнь в лагере и впрямь была почти как на воле. По соседству оловянный рудник, а рядом – другой лагерь для немцев военнопленных; и вот к сорок пятому году в немецкой зоне идейных нацистов и тех, кому Гитлер не нравился, было ровно пятьдесят на пятьдесят. Естественно, началась дележка власти и хлебных мест. Нацисты были организованы лучше, у них сохранились даже прежние чины и звания, но пару месяцев антифашисты держались – надеялись на ВОХРу. Правда, шаг за шагом все равно отступали, и крови было немало – чуть не каждый день за бараком по одному-два трупа. А потом пришел новый этап сплошь из эсэсовцев, и антифашистов окончательно задавили. Охрана на нацистов нарадоваться не могла – дисциплина, как в Кремлевском полку, и производительность выросла вдвое.
Оставив немцев в покое, Кротов вернулся к Серегину: сказал, что в их лагере, благо он инвалидный, на общие работы никого не гоняли, и ее отец, когда чувствовал себя неплохо, много занимался, написал больше десятка работ, причем некоторыми был очень доволен. Кроме того, на зоне у него, как и в Дерпте, были ученики. Он им читал общие курсы по философии, по истории, по теологии, давал читать и собственные работы, те самые, лагерные.
Ни Кротов, ни она почти не спали, пили чашку за чашкой крепкий, почти как чифирь, чай и разговаривали. Кротов теперь говорил обстоятельно, не сбиваясь и не отвлекаясь, и все равно чего-то важного Ирина ухватить не могла. Это, несомненно, был ее отец, она узнавала одну деталь за другой, так же верно было и то, что к человеку, который сидел напротив, прихлебывая чай, отец был очень привязан, может быть, даже его любил, и она не понимала, почему эти рассказы в ее памяти ничего не меняют. Ничего ей не добавляют.
Отца арестовали еще в сороковом, в Эстонии, где он с двадцать пятого года был профессором Дерптского университета, читал курсы православной теологии и истории православной церкви. Дальше началась война, и ее попытки хоть что-нибудь о нем узнать ничего не давали. В сорок первом году у Ирины дважды подряд не приняли посылку, и в очереди сказали, что значит – его нет в живых. И вот вдруг Кротов вслед за прокурором говорит, что отец пробыл в Инанге до сорок девятого года, а у нее все не получается, что он жил после ареста еще почти девять лет.
К отцу, каким его рассказывал Кротов, она не умела приноровиться. У него была другая, не знакомая ей жизнь, другие ученики, другие близкие люди. В этой жизни для нее самой места не находилось, и взяться ему тоже было неоткуда, немудрено, что ей было так нелегко.
На вторые сутки Кротов стал рассказывать, как Серегин умирал. В лагере у него был обширный инфаркт, Серегина спасли, но сердце уже не восстановилось, работало в лучшем случае на треть. Лагерный врач – другой серегинский ученик, сказал, что ему осталось жить три, может быть, четыре месяца, не больше. Он не сразу решился на разговор, но им было важно, чтобы Серегин умер православным, перед смертью исповедался и причастился, а в лагере, естественно, были с этим проблемы. Они все, все его ученики прежде были марксистами, убежденными атеистами; благодаря ему уверовали в Христа и теперь хотели, чтобы он ушел из жизни, как и полагается, – православным христианином.
В Инанге было три человека, которые могли его исповедать: бывший рязанский епископ, настоятель Вышневолоцкого монастыря и священник из-под Новочеркасска. Правда, было известно, что все трое относятся к Серегину неприязненно, держат за отъявленного еретика. То, что писал Серегин, ходило по лагерю довольно широко, говорил Кротов, так что основания у них, возможно, имелись, но серегинские ученики продолжали надеяться. Дело в том, что между тремя клириками были насчет Серегина разногласия.
Например, епископ, человек вполне либеральный, не раз говорил, что, конечно, работы Ирининого отца еретические, но сколько десятков людей он ими привлек, обратил ко Христу? Похоже, в наше время подобные люди необходимы, они нечто вроде внешнего ограждения церкви. Возможно, сейчас, когда атеизм столь силен, другого пути к Богу и нет. Это как с иудеями. В каждом их изгнании, в каждом пленении был промысел Божий. Иначе другие народы к принятию Христа было не подготовить.
В общем, они рассчитывали, что хоть один из трех, скорее именно епископ, согласится исповедать Серегина и отпустить ему грехи. Ведь человек умирал, и хороший человек. Переговорить с клириками они поручили врачу, и он с каждым из них встретился, сказал, сколько Серегину осталось, сказал, что за последний месяц их учитель сам не раз четко и ясно говорил, что был крещен православным, православным же хочет исповедаться и уйти из жизни. Однако все они, даже не дослушав, идти к Серегину отказались. В один голос заявили, что таких, как он, надо анафемствовать, а не грехи им отпускать. В итоге утром в день смерти врач привел к Ирининому отцу латышского пастора, Серегин тогда уже мало что понимал, то и дело терял сознание, все же за два часа, мешая русские и немецкие слова, он сумел исповедаться и получил отпущение грехов.
Не знаю, Аня, может быть, Ирина ревновала отца, может быть, в его словах, что и в лагере жизнь, в том, что и в Инанге он, будто в университете, набрал себе учеников, продолжал писать, ей почудилось, что он говорит, что и раньше был способен обойтись без нее, своей дочери, но слушать Кротова Ирине было неприятно. И узнать, как не она, а они провожали его из этой жизни, – тоже.