Виктор Ерофеев - Акимуды
Слышу: зовет на помощь.
Смотрю: туристы, медленно плывущие на фуникулере над ним, думают, что это – клоун. И – хохочут. Среди туристов замечены Маркс, Ленин, Фрейд – все его лютые враги.
Не будьте клоунами, менты! Не подавитесь деньгами! Ловите бабочек и не ревнуйте своих распутных жен – не поможет. А что касается GT, то – я оглянулся и вздрогнул: он сидит, притаившись, на заднем сиденье… с сачком… в белых, испачканных альпийской травой шортах… м-да – это автомобиль для Набокова.
– Welcome home, Владимир Владимирович!
А в перспективе – народный автомобиль, и наш православный народ, весь в банной пене, будет ездить на нем в раю.
163.0<НЕВЫЕЗДНАЯ ОТЧИЗНА>Стелла сказала мне по секрету, что спасти меня может только Иран. Стелла сказала, что мне надо обязательно ехать в Иран. Помощники-двойники, Платон-мертвый и Тихон-живой (или наоборот?), хохоча, влезли ко мне в окно кабинета, сели на подоконник, в пионерских галстуках, в шортах на лямках, затрубили в медные трубы и намекнули, что от моего отзыва будет зависеть не только моя, но и их судьба.
– Езжайте проветритесь… – внушал Платон. – Тем более что там вышла ваша книга!
– На фарси! – вставил Тихон.
– Ждите приглашения от иранской стороны! Езжайте…
– Ведь никого не выпускают, а к вам такое высокое доверие… Любимчик первого лица! – подмигнул Тихон. – Ха-ха-ха!
Акимуду, видно, хотелось, чтобы я выбрал Тегеран в качестве образца. Я согласился поехать…
164.0<БУДУЩЕЕ В ПРОШЕДШЕМ>Персы красивы. Персы прекрасны! Иран – не страна, а подиум, по которому дефилируют чернобровые дети, женщины, старики. В солнечный день в Тегеране идет показ горделивых походок. Идут живые студентки и мертвые мальчики, мученики ирано-иракской войны, фотографиями висящие на разноцветных фонарях главных улиц.
Если в США, что бы ты ни делал, ты – актер общеамериканского фильма жизни, и каждый твой выход из дома на Манхэттен погружает тебя в массовку, то в Иране, вместе с персами, ты тоже на подиуме. Идешь, прикрываясь от солнца рукой. Запреты рождают изобретательность. Все, что нельзя показать, растет в цене. В каждом персе частичка Кира и Дария, воспоминания об империи – в генах.
И все же романтический профиль Александра Македонского с волнистыми волосами не то дискобола, не то парня из фитнес-клуба, нам – не только в Европе, но и в России – изначально милее. Нам внушали еще в школе на уроках истории, что мир – двуполярный, нас учили болеть за Александра Македонского и его футбольную команду древних греков, которые разгромили персидскую империю зла. Мы, московские сталинские выкормыши, свистели и топали на трибунах во имя исторического либерализма. Чем греки были лучше персов, что заставляло нас быть их беспрекословными фанатами? Мы так и не поняли, кто привил нам наивный европоцентризм. Привет от дореволюционных античников?.. Но когда вдруг оказываешься на юге Ирана на месте давней катастрофы – на руинах Персеполиса, цитадели царей, – на закате туманно-белого солнца (оно – как лицо резко побледневшего человека), ошалевший от колоннады руин, похожих на артиллерийскую канонаду в честь могучей цивилизации, невольно задашься вопросом:
– Зачем же ты, Македонский, это уничтожил? Что двигало тобой: месть за сожженный Акрополь?
Гуляя среди руин, я увидел передвижение бесчисленного войска. На уцелевших стенах Персеполиса – каменные барельефы львов, с умильными мордами исполнителей основных законов природы (насколько я понимаю философию Акимуд), пожирающих быков на фоне персидских воинов, идущих, глядя друг другу в затылок, завоевывать мир. Все несут подарки царю. Кир – по-персидски хуй. Воины выстраиваются в ряд по законам музыкального ритма. Их победа кажется непреложной, потому что, как музыка, соответствует теме времени. Это жутко красиво, вот – настоящий парад. Но парад волевых затылков, какими бы словами Хартии вольности он бы ни был обставлен, какими бы показными привилегиями ни пользовались порабощенные цари Месопотамии, каким бы показательным ни было обращение и самого Македонского в восточного султана с военачальниками, падающими перед ним ниц, этот всеобщий парад затылков мне страстно захотелось разрушить.
Наша правительственная верхушка руководит, исходя из своих интересов, шепчут мне на ухо анонимные тегеранские либералы, – но есть и мистический элемент. Они считают себя исполнителями воли последнего, двенадцатого имама, потомка Пророка, который стал невидимкой. Они отказываются от ответственности – они лишь исполнители. Отсюда их иррациональность. Невозможно предусмотреть их действия. Что понимает последний имам в современном мире, сказать затруднительно.
Сторонники исламской теократии хотят найти будущее Ирана в его прошлом имперском величии и мусульманских догмах. Другая половина страны, включая моих иранских друзей-диссидентов, хочет совместить будущее с другим прошлым: с воспевающим свободу и гедонизм поэтическим средневековым наследием Хафеза и Саади (эти поэты – кумиры всех светломыслящих, как называют в Иране интеллигенцию).
В Ширазе я встретился с интеллектуальной элитой города. Профессора, писатели… В большой вазе с фруктами торчали сладкие огурцы. Их здесь не считают овощами. Один литературный критик сказал мне, что иранская душа полна нестерпимых противоречий. Вот, например, современная иранская женщина – это змея, она только делает вид, что любит. Внутреннее разрушение души спровоцировало рождение нынешнего режима… Знаменитый писатель сказал по-крестьянски просто:
– Я не религиозен. Потерял исламскую веру, когда отец бил меня в детстве за то, что я не исполнял намаз. Но бога я чувствую!
Я спросил:
– Исламская политика – это обман на красивой занавеске, за которой реальные амбиции реальных правителей, или это не занавеска?
Все закивали: занавеска!
Я не поверил. Игра на грани национального самоубийства – для создания сильного Ирана – хитроумна. Пробиваются в лидеры только по грани. Иран находит сочувствие и поддержку тех стран, что не разделяют западных ценностей. Опираясь на них, он готов создать новый мировой порядок, танцуя на слабостях Запада.
В Иран ты входишь как в загробный мир, глубокий сон, компьютерную игру с темными правилами. Перед посадкой в Тегеране самолет преображается. Несмотря на запрет выезжать за границу, принятый акимудскими властями, кое-какие наши живые люди (специалисты, чиновники) все равно летают (что-то подобное было в Советском Союзе). Ужин с вином, оживленными разговорами сменяется легкой паникой. Женщины бегут в туалет прятать волосы в платки, словно контрабанду. Голые ноги исчезают вместе с губной помадой. Из туалета выходят другие люди – с постными лицами. Мужчины принимают сфокусированный вид. Шутки в сторону. Кажется, грядет Страшный суд. Тут выясняется, что Зяблик к нему не готова.
Светловолосая, с кудрями боттичеллиевских нимф, она, молодая дуреха, забыла свой хиджаб в чемодане. В Москве она сбегала в мусульманский магазин – домой вернулась аравийской рабыней, а здесь опростоволосилась. Уже при выходе из самолета на нее в полном недоу мении смотрят российские стюардессы. В таможенном зале аэропорта все начинают оглядываться. Напряжение растет. Мы представляем собой очевидную провокацию. Мы – голые! Да! Но мы не против законов Ирана! Добежать бы до чемодана. Но перед этим нужно пройти паспортный контроль. Мы стоим в длинной очереди. Я смотрю вперед. О, ужас! В будках нет полицейских в формах. Вместо них – женщины в черных одеяниях. Они черны с головы до ног. У нас такие попадаются на кладбищах. Кладбищенские старухи. Они ползают по аллеям, непонятно, живые или мертвые. А тут они ковыряются в паспортах. Не пропустят! Чем же прикрыть Катин срам? К нам приближается невысокий иранец в белой помятой рубашке, в кургузом костюмчике. Внешность его неприметна, как у разведчика. Видимо, кургузый пиджачок здесь командир. Он профессионально перехватывает мой взгляд. Вижу в его глазах холодную вежливость и – надвигающуюся ненависть на случай моего неповиновения. Он делает актерский жест: обеими руками, ни слова не говоря, он будто что-то накидывает себе на голову и выжидающе смотрит на меня. Наигранно добродушно я отвечаю:
– In the luggage!
Кажется, это удовлетворяет его. Нам дана отсрочка. Столкновение культур отменяется. Выдворения не происходит. Он кивает и направляется к будке. Обращаясь к женщине в черном, шепчет несколько слов. Та косится на нас. Когда подходит наша очередь, она не скрывает молчаливого гнева. Все делается молча. Мы получаем печати в паспорте. Мы устремляемся к спасительному чемодану.
В Иране ночь. Первоначально ты испытываешь чувство предельного одиночества, движешься в умственной тесноте, все кажется чужим и зловещим. Тебе скорее не страшно, но жутко, ты не видишь подобных тебе, погашены все понятные тебе ориентиры. Постепенно к тебе начинают тянуться чьи-то руки, вокруг тебя образуются тени, они разглядывают тебя с боязнью и любопытством. Любопытство растет. И ты растешь в своих глазах. Ты начинаешь чувствовать себя Андре Мальро или Бернардом Шоу, которые в 1930-е годы посетили Советский Союз… Вдруг – яркий свет: ты видишь себя идущим по солнечной стороне шумной тегеранской улицы. Ты дышишь разряженным воздухом плоскогорья, ты чувствуешь вокруг себя живых здоровых людей, спорт здесь в фаворе, баскетбол, футбол, крутятся колеса велосипедов и мопедов с приставной крышкой от солнца над головой водителя, везут по городу самовары, словно их похитили из русских народных сказок. Машины несутся, как стадо механических баранов, не соблюдая никаких правил, дорожным полицейским нет до них дела. Они – показушники в черных очках, косящие под голливудских актеров. Но тебя не оставляет ощущение обмана. Повсюду на тебя смотрят двойные портреты, сжимающие, по закону диктатуры, смерть и жизнь в одном кулаке. Но если Сталин, политическая рифма к Ленину, когда-то владел у нас жизнью и смертью, то апостолы Ирана хотят владеть и жизнью после смерти. Половина страны вольно или невольно обманывает себя, вторая – чувствует себя обманутой. Так что же делать со своими впечатлениями? Вместе с Шоу славословить Советский Союз во время голодомора? Или превратиться в Андре Жида? Тот обеспокоенно спрашивал высоких советских собеседников о правах гомосексуалистов в СССР; вернувшись в Париж, написал враждебную книгу.