Виктор Меркушев - Перламутровая дорога
Ну да, возможно, что у стаи был вожак, но это, по сути, не имело никакого значения, ибо Ждан солидаризировался не с ним, а с иными, с которыми естественно ощущал абсолютное равенство. Это осознание тождественности, неотъемлемого членства, рождало в его душе немотивированную радость и эйфорию, незнакомую прежде. Ждану нравилась мягкая теснота, лёгкое согласное движение; люди были ему бесконечно симпатичны, ибо всё его существо не заканчивалось на собственных мыслях, на охвативших его чувствах, оно распространялось дальше, за границы собственного «я». Товарищи приязненно пропускали Ждана вперёд, если ему случалось ускоряться, расступаясь перед ним без тени соперничества. Ждан знал, что любой идущий вблизи, поддержит его, и не в результате нравственного личного выбора, а на волне общего настроения, не предполагающего иных вариантов. Исчез страх, сделалось необычайно легко, возможно, оттого, что отныне не существовало ответственности за свой выбор, за принятое решение – появился своеобразный коллективный Глокен, на которого благополучно можно было свалить такую трудную и беспокойную работу.
– Зачем мне моя личная свобода, мой личный, никого не повторяющий взгляд на мир, независимость оценок людей и событий, если это не делает меня счастливым, заставляет осторожно относиться к другим и страшиться тех или иных ситуаций, которые я вынужден предполагать и просчитывать? – думал Ждан. – Рано или поздно я, как и все остальные, покину этот мир, который очень невысоко ценит такое отдельное от прочих независимое «я», потом забудутся и все мои дела, творимые вопреки предопределениям и в ущерб своему собственному благополучию и, наконец, наступит время, когда исчезнет любая память обо всех нас: самоотверженных одиночках, праведных отшельниках и бесстрашных героях. Как там об этом сказано в Писании? «Всё проходит, пройдёт и это?» Только растворив себя в надличностном, внешнем, память уже не властна над человеком.
В чём-то ограничив свою свободу, Ждан обрёл её ровно настолько же в ином. Он получил свободу от прошлого и будущего, свободу от тревог и беспокойства, от диктата целей и от гнёта своего самого строгого судьи, которым он был себе сам. Трудно сказать, что могло бы теперь омрачить его душу, если многое из того, к чему он часто возвращался в своих мыслях, попросту утратило смысл и потеряло всяческое значение. Что бы он сейчас мог сказать о таких понятиях как предназначение, долг, одиночество? Отдав себя неведомой стихии, став её частью, Ждан утратил изначальную Адамову печать земли, со всей её скорбью и безысходностью, найдя в себе древний, архаический источник радости, затерянный в требах бытия со времён Элизия.
В Питере Ждан часто заходил в храм, располагавшийся возле Академии. Нет, он не был верующим в том смысле, каком мы это понимаем, но ему нравилось видеть одухотворённые, просветлённые лица прихожан и хотелось хотя бы с краешку, как бы невзначай постоять рядом с этими людьми, исполненными радости и света. А ведь они, наверняка, в отличие от Ждана, ничего не знали ни об истории христианства, ни об истории Руси, не слышали имён Хайдеггера и Монтеня, и не хранили в своей памяти десятки тысяч картин, которыми по праву гордится мировая культура. А вот всё это оказалось не важным, ибо не мог Ждан также дышать счастьем, дышать полной грудью, будто бы рядом не существовало печального дольнего мира, исполненного всяческих человеческих скорбей. Теперь Ждан знал, и на себе почувствовал, как обретается такое состояние.
Неизвестно, сколько прошло времени счастливого и безмятежного полёта – может быть несколько часов, а может быть мгновение, но неожиданно впереди возникло препятствие. Что это было Ждан ещё не мог определить, но видел, как бьётся об него плотный встречный поток, тая и истончаясь, хаотично растекаясь по тёмной арктической пустыне.
Не будь странной метаморфозы, произошедшей со Жданом, он наверняка бы ушёл в сторону, развернулся обратно, но сейчас инстинкт движения, дарованный ему от его новой общности, гнал его вперёд, навстречу препятствию.
Огромная фигура цвета глубокого ультрамарина преграждала дорогу потоку. Она чем-то напоминала маяк, с той лишь разницей, что была крепко привязана к земле. Её вязкие, шероховатые очертания будили какое-то смутное, противоречивое воспоминание, которое Ждан никак не мог признать своим, хотя оно наваливалось на него, материализуясь неизвестно откуда, въедалось в память, прорастая там грузной синей фигурой на фоне чёрного неба с полным оранжевым диском Луны над горизонтом. Фигура казалась окаменевшей, хотя при пристальном рассмотрении можно было заметить её тяжёлое и неторопливое движение. Свет мастерски подчёркивал её форму, прорезая звонкие струящиеся контуры в светах и умело списывая тени с окружающим её мраком. Что-то отталкивающее было в этом ложном воспоминании, о нём не хотелось помнить, но вытеснить его также не удавалось. Ждан мог разглядеть любую мельчайшую деталь, подметить любую особенность явленного ему образа, кроме лица, читаемого как-то обобщённо и неявно. И глаз почему-то у фигуры невозможно было рассмотреть вовсе. Хотя за её спиной жёстко, как на ксилографии, во всех мельчайших подробностях читались синие крылья, которые плавно и невесомо дышали, словно у бабочки, если же, конечно, не принимать во внимание их величину, а руки выполняли какие-то странные движения, точно пытались послать в пространство упругие синие волны, возникавшие между огромными ладонями. Вскоре Ждан почувствовал, что он находится во власти этих тяжёлых волн, противонаправленных общему движению, заставивших его сначала остановиться, а затем следовать обратно в русле ультрамаринового вихря, накрывавшего и дорогу, и каменную долину. Ждан больше не принадлежал принявшему его людскому потоку, он увлекался волной назад, к озеру, в начало своего пути.
* * *Озеро аккуратно накатывало свои бурые волны на плоский берег, не расточая себя в пенных брызгах и не взрывая холодный воздух пронзительным пеньем дрожащей воды.
Сзади, на белой скале у границы сели, замер полосатый маяк, упрямо устремлённый в море всеми своими окнами и смотровыми площадками, впереди – набегая, наслаиваясь друг на друга, теснились вершины гор, истёртые временем. Дорога, по-прежнему уходящая к горизонту и вонзающаяся в небо, не так однозначно читалась среди окружавшего её пейзажа: каменная крошка долины списывала дорогу с собой, и нигде – ни вдали, ни у самых ног, Ждан не заметил её перламутрового блеска, также как нигде не было замечено и следов человеческого присутствия, даже маяк производил впечатление строения, давно заброшенного людьми.
Тишина казалась оглушительной, безлюдье – диким. Сама собой напрашивалась мысль, что без людей всё вокруг совершенно лишено смысла – и маяк, и дорога, и озеро, и даже море. И существует всё это до тех пор, пока есть те, кто может осмыслить увиденное, без чего все предметы и явления, всё видимое и всё осязаемое, всё данное и подразумеваемое теряет свои очертания и свои смыслы, становится неразличимым, погружаясь в безразличие небытия. И лишь человеческое измерение позволяет обрести живой и неживой природе свою внутреннюю логику и порядок, где каждая мелочь и деталь находит своё место и своё значение. А раз так, то в этой системе координат мы сами вольны определить значения тому, чему хотим и так, как нам самим того захочется. Ждан знал из своей практики, что одну и ту же форму можно наполнить разным содержанием и восприниматься она будет по-разному, так, как захочет того сам художник. Внутреннее чутьё подсказывало ему, что не могут все те вопросы, на которые он до сих пор так и не находил достойного ответа иметь такое простое решение, зависящее лишь от способа убедить самого себя или случайного произвола. Ведь есть и другая правда – изначально заложенная в основу всех вещей их создателем. Человек воспринимает все эти объекты и явления только с какой-то одной, зачастую не самой удачной точки наблюдения и не стремится осмотреть их со всех сторон, которые могли бы открыться пытливому уму и душе, пребывающей в поиске и жаждущей открытий. Оттого-то и воздаётся каждому по вере его. Ждан никак не желал оставаться в числе таких верующих, поскольку полагал, что цель любого художника – в постижении истины, а истина не должна и не может быть субъективной. «Как же всё-таки мал и слаб человек, если его самоутверждение в мире покоится на иллюзии, и как должно быть страшна правда вещей, если сокрыта от человека, словно Кощеева смерть», – думал Ждан. – И отчего сама природа притворяется, что не нуждается в осмыслении и упорствует в нежелании проникновения в свои тайны? Только ли потому, чтобы одна истина не спорила с другой? И что есть истина – вот по праву человеческий вопрос, недаром только его и успел задать человек Богу. Но не расслышал, не понял. Как не понял всех Его притч, где лицо истины также сокрыто вуалью недосказанности, многовариантности и непрямой речи.