Евгений Клюев - Translit
– Потому что не надо было искать гостиницу, – объяснила Манон. – Будем жить в моей, номер хороший, с видом на старый город, устраивает?
– Вполне.
– Сколько у тебя дней в Стокгольме?
Он посмотрел на нее с интересом – и все так же улыбаясь… нет, ему положительно идет эта постоянно живущая теперь на его лице растерянная улыбка. И еще – еще от него пахнет сухофруктами, Манон только теперь нашла название этому сладковатому и вместе горькому запаху, не то чтобы окутывавшему его, но постоянно витавшему где-то рядом.
– Я… я не знаю. Но, по-моему, сколько угодно.
– Так не бывает, – сказала Манон и, зажмурившись, вдохнула сухофрукты. – Откуда этот… совсем хороший запах?
– Я, знаешь, теперь трубку курю… недолго совсем, табак такой – с добавкой чернослива. Нравится?
– Очень, – призналась Манон и прижалась щекой к его плечу. Потом, помолчав, добавила: —Я не знаю, что делать с этим твоим сообщением… ну, что ты можешь остаться в Стокгольме на сколько угодно. Наши гастроли – гм, явно последние здесь… они, видишь ли, не удались, никто не понимает ни основных номеров, ни чего я маячу между посетителями! – в общем, гастроли кончаются через три дня, и я возвращаюсь в Берлин.
– Значит, у нас есть три дня… без вечеров, – подытожил он.
– Но с ночами, – это была ее очередь подытоживать.
В общем, он был такой же и – не такой. Шарфик улетел – счастливого пути. Зато прилетел черносливовый запах… и еще неизвестно, что лучше. А пиво… – что ж, пиво хороший напиток, множество людей пьют пиво да наслаждаются, чего она, в самом-то деле?
– Я, когда увидела тебя, сначала испугалась, – призналась она. – Мне показалось, что всё не так в тебе… не так, как было. Мне показалось, ты другой, незнакомый. А тебе? Тебе что-нибудь показалось?
– Да нет… – и обворожительная, обворожительная все-таки растерянная улыбка, очень вдруг идущая сухофруктам. – У тебя просто волосы отросли. Тогда ты была лысая. А сейчас вот – бобрик… не очень такой… впечатляющий результат за четыре-то года.
– Бобрик? – И вот тут уже расхохоталась сама Манон: как она могла забыть такое? Как она могла, час назад разглядывая себя в зеркале, не заметить этого изменения… а сама все: шарфик, шарфик! Ее путь от прежнего него к настоящему всего-то и состоял в том, чтобы перепрыгнуть шарфик да пиво… да улыбку да сухофрукты, между тем как его путь к ней – через лысину в бобрик!., сколько размышлений потребовал этот путь?
– Мне надо много рассказать тебе, – предупредила она.
– А мне тебе… – не знаю. У меня такое впечатление, что со мной все по-старому. Почти по-старому.
Он поднял руку, останавливая заблудшее какое-то такси – жест лаконичный и точный, уж в этом-то Манон разбиралась. Она снова удивилась тому, насколько все теперь иначе. Тогда, в Берлине, ожидать от него такой скорости реакции на что-нибудь вокруг – вот хоть и на случайно выползшее из темноты такси – было бы безнадежно: даже если поймать такси оказалось бы единственным, за чем они вышли на улицу, он скорее всего и не заметил бы машины. А говорит, что рассказать о себе нечего… при стольких-то переменах! Такси вот не только заметил – остановил грамотно, просто к месту пригвоздил, и уже разговаривает с таксистом, жалко – по-шведски. Таксист кивает, что-то говорит в ответ, оба смеются, глядя на Манон – впрочем, вполне добродушно.
– Садись, – говорит он, – поехали.
Приходится тронуть его за рукав, заглянуть в глаза: «Минуточку… поехали – куда?»
Он же не мог сказать таксисту адрес, он не знает адреса!
И все возвращается снова: что он улыбается, пьет пиво, курит трубку, пахнет сухофруктами, шарфика нет… и вот – пожалуйста! – адрес ее гостиницы ему откуда-то известен, между тем как не назвала она ведь еще гостиницы, не успела.
Одной ногой Манон уже в машине, но вторая пока на асфальте – сделать шаг можно в любую сторону, только Манон не знает, в какую – страшнее. А он поддерживает ее под локоть – просто поддерживает, словно давая ей время принять решение.
– Откуда ты знаешь, как называется гостиница?
Только бы он не улыбался в ответ этой новой своей, растерянной своей улыбкой, против которой Манон совсем безоружна.
Но именно новой своей, растерянной своей улыбкой он и улыбнулся. А за улыбкой последовала безмятежная стайка слов:
– Я не знаю, как называется гостиница, с чего ты взяла?
– Разве ты только что не сказал шоферу, куда ехать?
Он внимательно посмотрел на нее – словно они не были знакомы.
– Нет, я просто спросил, не самой ли судьбой он послан сюда, в старый город, куда обычно не любят ездить таксисты. Он отчитался, что самой судьбой и послан. А адрес ему сейчас скажешь ты: я только пообещал, что это недалеко… ведь недалеко?
– Недалеко, – ответила Манон и вздохнула – насколько могла облегченно.
То есть не совсем облегченно – ибо полной ясности не было в ее сердце: все мерещился подлог какой-то, все казалось, будто забыла она что-то… пустяк какой-то забыла. И перед тем, как сесть в такси, Манон – просто на всякий случай – бросила взгляд назад, на пустую и почти темную улицу. С одним-единственным прохожим вдалеке.
Итак, мы имеем на оси эдукции (Э) субъективную структуру (Сс) и объективную структуру (Ос), которые встречаются и определяют мир романа (МР). В зависимости от того, лежит ли МР ближе к Сс или к Ос, он порождает три типа наррации, в которых принимают участие различные нарративные субъекты, начиная с формы, ближайшей к Сс (тип прустовского романа), и кончая формой, ближайшей к Ос (тип объективистского романа). Таким образом, абстрактный МР, определяемый встречей Сс и Ос в трех разных точках на оси эдукции (MPI, МР2, MP3), разрешается в динамизме структуры, в нарративном продукте (Н), смысл которого неразрывно связан с МР.
Однако очевидно, что МР не растворяется в Н так, что МР=Н, ибо между МР и Н всегда проходит время, необходимое для реализации, в течение которого нарративный субъект и его языковое сообщение приспосабливаются друг к другу. Нарративный субъект (С) претерпевает этот процесс, ибо его касается новый (и/или старый) опыт, а языковое сообщение, коммуникация (К) касаются его постольку, поскольку романист не только выражает себя в языке (в той или иной степени близком к разговорному), но и размышляет о нем, то есть оценивает его выразительность, исправляя и направляя эффективность своего сообщения в пределах собственно языковой условной системы (кода).
Вертикальная дистанция между МР и Н (разделенными временем реализации) обусловливает процесс Н (подобно тому как дистанция по горизонтали между Сс и Ос помещала МР на границе с реальностью) следующим образом: непрерывность С и К, исходящих из МР, нарушается, претерпевает наложения, интерференции, что обогащает (также и в смысле риторики и стиля) продукт Н. Все это, образуя системы соответствий и создавая равновесие, формирует Н, определяет форму Н как систему трансформаций, которая, будучи регулируемой одним принципом, обогащается за счет внешних элементов, подчиненных ее правилам{28}.
Курт всегда знал, зачем он появился в жизни этого русского человека.
Чтобы спасти.
Курт был сенбернаром, собакой-спасателем… самой практичной из собак. Где-то написано, что спасать – у сенбернаров в крови: их даже никто этому не обучает. Просто возникает в большой голове сенбернара мысль: пора спасать – и сенбернар идет на запах опасности. И спасает.
Приглашая русского человека в Данию, Курт не знал, от чего именно того пора спасать… может, и не было – от чего, но мысль «пора спасать» была. А такие мысли просто так не приходят.
– От чего ты тогда спасал меня, Курт?
Этот вопрос злил Курта, как злил бы и любого сенбернара, и он, как и любой сенбернар – допустим, спрошенный о том же – только ворчал в ответ:
– От чего, от чего… от всего!
– А от чего теперь спасаешь?
– От всего!
Просто Россия – это такая… опасная страна. Жить в ней опасно – так пишут в газетах. И так все кругом говорят – кто читает газеты, конечно, а другие Курту неинтересны. Вот и речь, значит, идет о спасении жизни… а жизнь, понятное дело, от смерти спасают – наверное, и он, Курт – от смерти.
И не мешай мне, дескать, тебя спасать. Потому что у меня это в крови.
Только русскому человеку жизнь, похоже, была не дорога. А дороги ему были всякие глупости, за которые Курт гроша ломаного не дал бы. Ему дороги были какие-то идеи… в основном, так сказать, крученые. Нет, существуют на свете, конечно, и хорошие, прямые идеи: равенство, братство, счастье, свобода слова, совесть… но ему, этому русскому человеку, от них ни жарко, ни холодно: ему подавай идеи крученые, верченые… он словно в густом лесу живет – ив лес к нему, хоть умри, не продерешься… а как спасать, когда не продерешься? Но Курт, понятное дело, продирался: для сенбернаров преград нет.
Ему и по сей день удается продираться. Продерется – и сразу спасает. Причем на каждом шагу спасает. Пострадавший – или как они там называются – те, кто погибает в горах и лесах, – сопротивляется и не хочет спасаться, но Курту это все равно. Нельзя же позволить пострадавшему умереть голодной смертью! А Курт был убежден: если питаться только одним большим кофе и двумя круассанами, наступит голодная смерть. Так что иногда Курт устраивает пиры. Пострадавший капризничает, но ест. Ну и так далее…