Алексей Слаповский - Хроника № 13 (сборник)
– Настырные, – стояла на своем мама.
– Нет, но кто вообще сказал, что она еврейка? – добивался я ответа.
– Я говорю! – предъявила мама свой любимый аргумент. – А ты будто прямо и не знал?
Я не знал. В каком-то смысле я до этого вообще не видел, не выделял евреев. Так получилось, что Ульрихь оказалась первой, с кого я начал приглядываться. Глаза определенного разреза. Огненные вьющиеся волосы. Губы своеобразной формы, хочется сказать нелепое: древние губы. Все это мне нравилось и даже сводило с ума, но не более того. Или не менее.
А после слов мамы – разглядел. Сравнил с другими, кого мог опознать хотя бы по фамилии, но раньше не был этим озабочен или, как сейчас говорят, не заморачивался: с Маринкой Гольдиной, Костиком Левиновским, Сашей Фишманом и другими, с кем учился в университете, а также с преподавателями Зильбертом и Майсиной. Да, есть сходство! Раньше я знал только, что Маринка умница и стихи пишет, Костик артистичен, легок и остроумен, а Миша во всем круглый отличник, что коллекционер джазовых пластинок Зильберт принимает экзамены жестко и неприветливо, а красавица Майсина устало, но снисходительно, если только не огорчить ее полной тупостью. Теперь я увидел другое. То есть видел и раньше, но как-то – не осознавая, не фиксируясь на этом.
Да, разглядел я, Ульрихь, хоть и с немецкой фамилией, но явно еврейка. Именно настырная. Упрямая. Любит спорить и быть во всем правой. Чтобы на любой кочке торчать царицей горы.
Однако я все еще ее любил.
Я решил спросить ее. Это удалось сделать легко и как бы между прочим:
– Ох, – сказал я, – ты умная прямо не как просто немка, а как еврейка, ты не еврейка, случайно?
– У меня мама еврейка, – спокойно ответила она, и мне это спокойствие показалось деланным. – Для тебя это имеет значение?
– Нет, – сказал я и соврал, потому что вдруг почувствовал: имеет значение. Еще вчера не имело, а теперь имеет. Почему? Не знаю.
Кажется, именно с этого времени – запоздало по своему обыкновению, я понял, что есть другие. Касается это и нации, и ориентации, и много чего еще.
А насчет Вити мне объяснил один попутчик. Я тогда был уже радиожурналистом, возвращался из приятной командировки в город Балаково – по Волге, с ветерком, на легкокрылом быстром «Метеоре», где был буфет с напитками. Свободная продажа алкоголя в советское время сама по себе была поводом выпить. Рядом оказался молодой врач, умница, балаковский житель и организатор самодеятельного театра при больнице, он там был и актером, и режиссером. Нашлись общие темы, я рассказал, как чуть было ни поступил в театральное училище, вспомнил, как смешно репетировал с Витей.
Врач слушал все внимательней и вдруг сказал:
– Все ясно. Латентный гомосексуализм.
– У кого?
– У вашего друга. А может, и у вас.
– Ну, у меня-то точно нет. Да и у него это было… Ну игра, наверно.
– Странная игра.
– Да бросьте, никогда он с мужчинами в этом смысле ничего не имел, наоборот, был страшный бабник!
– Такое бывает. Человек сам себя оттягивает от того, куда его тащит, и насильственно втягивает в то, к чему равнодушен. Я психиатрией увлекался, там это описано. Неужели вы этого не почувствовали?
– Так, мелькнула мысль… Главное же не это.
– Для вас да. А с ним, кстати, что произошло?
Пришлось признать, что ничего хорошего не произошло. Когда Вите исполнилось двадцать шесть лет, на него свалилось сразу два несчастья: он женился и его призвали в армию.
Оба события свершились насильственным путем. Одна из его девушек забеременела, не успела или не захотела вовремя избавиться от плода, призналась матери и сказала, кто автор. Разгневанная мамаша явилась к родителям Вити, те, как порядочные люди, сразу же приняли ее сторону и начали дружно корить Витю. Витя не любил долгих упреков, для него легче было жениться, чем спорить.
А через пару месяцев после свадьбы новая беда: отцовского родственника, защищавшего от армии, куда-то перевели, тут же Витю вызвал районный военком и спросил:
– Ты где же, сукин сын, скрываешься, в каких лесах прячешься, когда у меня недобор по призыву?
– Во-первых, потрудитесь мне не тыкать! – гордо выкатил Витя свою впалую грудь. Что он хотел предъявить во-вторых, неизвестно, военком страшно заорал на него, затопал ногами и руками, Витю в тот же день отправили этапом к месту службы, в забайкальский стройбат.
Через год его комиссовали. Он вернулся не к жене и родившейся дочери, а домой, к родителям, несколько месяцев молчал и пил. И, несмотря на молодые годы, вскоре его шарахнул инфаркт, с которым он и прожил инвалидом оставшиеся ему на земле годы.
Был ли он из тех, кто любил на самом деле не женщин, а людей своего пола, но скрывал, пытался насильно себя переломить – не знаю. Не спрашивал.
Те, кто на самом деле был другой, но проявлял себя осторожно, учитывая законы советского времени, мне попадались несколько раз – и тогда, когда я еще толком не понимал этого, и тогда, когда начал понимать.
Например, после первого курса, летом, я каждый день ездил на пляж: переводился с вечернего отделения на дневное, надо было много прочесть, чтобы наверстать. В том числе по курсу античной литературы.
Я лежал возле чахлого кустика и читал Гомера. Рядом расположился мужчина лет тридцати. Не как я – просто подложив под себя рубашку, а аккуратно, на тонком одеяле. Солнечные очки у него были в золотистой оправе, пострижен очень аккуратно, доносился запах одеколона. Он тоже что-то читал. Поглядывал на меня. Рассмотрел обложку. Сказал:
– Тяжелое чтение для пляжа!
Я охотно объяснил, что студент, что учусь на филфаке. Я гордился этим.
– А я в техникуме преподаю, – сообщил мужчина.
И подполз, и положил раскрытую книгу на мою ногу. Даже не совсем на ногу, на бедро. Даже не совсем на бедро.
Ну, мало ли. Где пришлось, там и положил. Можете не верить, но я не придал этому значения.
Он поинтересовался, какие еще предметы преподают на филфаке. Я рассказал.
– Надо же. А у меня голая электроника. Вам, наверное, это скучно.
– Да. Я в этом ничего не понимаю.
– На самом деле в электронике есть своя поэзия.
– Может быть.
Я пошел поплавать. Он плавал рядом и ругал волжскую воду: мутная, грязная.
Мне она такой не казалась, но я не спорил.
Охаял он также пляж: окурки, бутылки, бумажки, кучи мусора.
С этим я был согласен, хотя меня мало волновала загрязненность. Бутылки, окурки и бумажки всегда можно отгрести под куст, а без них песок вполне чист и приятен на ощупь: мягок, сыпуч; интересно, выпадая в дремоту, рассматривать стекловидные песчинки, играющие, если их пропустить меж пальцами, разными цветами.
Так я купался, читал, лежал с закрытыми глазами, опять купался, читал, лежал, сыпал меж пальцев песок, преподаватель техникума время от времени говорил что-то ненавязчивое. А потом я собрался домой.
– Далеко живешь? – спросил преподаватель.
Я сказал.
– Далеко! Так и поедешь весь грязный?
– Я купался только что.
– Грязью грязь не смоешь.
– Дома душ приму.
– А до дома грязный поедешь? – огорчился преподаватель.
– Да почему грязный-то?
– А какой еще? Я вот рядом живу, пять минут на троллейбусе, у меня душ отличный, я сам кафелем обложил. И коньячку выпьем, поговорим. С тобой интересно поговорить, ты умный парень.
– Нет, – сказал я. – Спасибо.
– Не любишь коньяк?
– Не очень.
– Тогда вина выпьем. Есть отличное вино, грузинское.
– Нет, спасибо.
Я шел по пляжу, он шел рядом.
Я шел по мосту, он шел со мной.
Я шел от моста к остановке, он следовал по пятам, говоря что-то ровным и убеждающим голосом. Про душ, вино, про вино и душ, про то, как нехорошо ехать домой грязным.
Я не мог его послать – не тот характер (был).
Терпел.
– Сейчас троллейбус-тройка подойдет, и поедем, – говорил он. – Пять минут. Душ горячий, винцо холодное, хорошо! – смеялся он и передергивал плечами, предвкушая удовольствие.
Подошел троллейбус. Не тройка, которая была нужна ему, и не десятка, которая была нужна мне. Кажется, двойка. Я напрягся. Приготовился. И вскочил в двери как раз перед тем, как они закрылись.
И уехал.
Не знаю, какое у него было лицо. Я не оглядывался.
И забыл об этом случае на следующий же день. Вроде бы, не такое уж заурядное событие, но я жил тогда совсем другими событиями и впечатлениями. Ненужное выкидывалось из памяти сразу же.
Если вспомнился этот эпизод, надо вспомнить и другой – когда я повел себя совсем иначе. Я был уже взрослым, за тридцать, был семейным, но повадки имел вольные, молодежные, любил покуролесить, любил компании, при этом изжил в себе стеснительность и вообще, как мне казалось, стал другим человеком.
Я не спеша шел домой откуда-то вечером, не чувствуя ни тягот, ни обязательств, думая лишь о том, где бы присесть и не спеша допить вино из бутылки, которую прихватил в гостях, заткнув пробкой, скрученной из газеты.