Владимир Шаров - Возвращение в Египет
Ференц – Петру
Ты прав, сейчас чересчур много всего выходит на поверхность, и что с этим делать, непонятно. Вчера Вероника, мать Сони, прислала из Москвы письмо о Кирилле Косяровском. Когда историю вербовки читаешь в деталях, поражаешься ее печальной неизбежности. В марте семнадцатого года выпускной класс Второй московской гимназии весь целиком по предложению и под руководством своего любимого учителя литературы Порфирия Станского пошел в комитет солдатских и народных депутатов и заявил, что они тоже хотели бы послужить революции. Принял их эсер, комиссар Ермолаев, отвечавший за безопасность в городе, и сразу предложил сообщать обо всех разговорах, которые ведутся у них дома и в домах, в которых они бывают. Весь класс и тоже во главе со Станским с возмущением это отверг, и комиссар, убедившись, что плод не созрел, сказал, что его неправильно поняли, ни о каких доносах речь не идет и не шла: самое важное в настоящее время – сбор посылок для лежащих в госпиталях раненых. Посылками класс и занимался сначала почти ежедневно, потом, конечно, реже до августа семнадцатого года. Но ранеными история не закончилась. В течение недели трое человек из класса, причем каждый был убежден, что он такой один, второй раз пришли к Ермолаеву и заявили, что принимают его первоначальное предложение. В общем, они готовы служить революции, как то нужно самой революции, потому что ее правота не вызывает у них сомнений. Все трое были из хороших семей. Один из трех – Кирилл Косяровский.
Полгода они выполняли разовые поручения, но в сентябре эсера Ермолаева сменил большевик Никонов, и, с согласия Дзержинского, из гимназистов было решено сделать агентов, что называется, глубокого залегания. Теперь они должны были сообщать о настроениях того круга, к которому принадлежали их родители, в сущности, и только. Чтобы у «органов» не было искушения открывать по доносам следствие, и тем вольно или невольно вывести агента из тени – конкретные имена, фамилии им предписывалось указывать лишь в случае прямой угрозы делу революции. Двое так и продолжали работать в Москве, а Кирилл Косяровский (с двадцать седьмого года его курировал отец Коли Паршин) вместе с остатками Белой армии в девятнадцатом году был эвакуирован из Крыма и постепенно, через Константинополь, Галлиполи и Белград добрался до Франции. Здесь он быстро пошел в гору, скоро возглавил группу ликвидаторов, которая в конце двадцатых – середине тридцатых годов убила в Париже и Берлине шесть человек из числа видных монархистов – генералов и чиновников. Два других ничем подобным не замазаны. И их бывшие соученики по той самой Второй гимназии и сейчас говорят о товарищах с нежностью. Вплоть до конца сороковых годов они у себя дома организовывали по обстоятельствам времени не балы, конечно, а, как они их называли, «бальчонки», где гости танцевали до упаду, пели Вертинского, понемногу выпивали и вспоминали прошлую жизнь. Гулянья использовались НКВД на прежний манер. Темы, которые там поднимались, разговоры, которые велись, сам их градус были для властей чем-то вроде барометра, и они этот свой инструмент очень ценили. Из завсегдатаев встреч сели единицы, причем вне всякой связи друг с другом, так что те, кто держал эти квартиры, представ перед Богом, смогут сказать, что по их доносам крови пролито не было.
В тридцать восьмом году Косяровский сразу, как вернулся в Москву, возобновил с одноклассниками отношения. По уставу ничьи мужья и жены на посиделки не допускались, оттого была бездна перекрестных романов, которые многим и во многом скрасили жизнь. О Кирилле Вероника узнала случайно. Год назад, когда начались реабилитации, так же, как и Коле, ей позволили прочитать расстрельное дело сестры, и вот в нем она нашла упоминание о «бальчонках», Вертинском и перекрестных романах, а чтобы не оставалось уж никаких сомнений, адреса обеих квартир, имена владельцев и подробные характеристики постоянных посетителей.
Коля – дяде Артемию
Ты будешь удивлен, но и отцу, не только дяде Юрию, инкриминировали участие в заговоре Гоголей. По его словам, НКВД было известно о планах дописать вторую, затем и третью часть «Мертвых душ», и органы отнеслись к ним с большой настороженностью. Впрочем, отец говорил, и дядя Юрий это подтверждает, что в обвинительном заключении заговор Гоголей не фигурировал. Кроме дяди Юрия, из наших сидели еще трое – Стависский, дядя Алексей и тетя Карина. Будучи в Москве, я с ними разговаривал. На их следствии Гоголь не упоминался. Обвинений было много, но такого они не упомнят. В общем, история темная.
Коля – Михаилу Пасечнику
В конце 60-го года, когда архивы НКВД ненадолго открылись, я получил возможность прочитать документы, касающиеся нашей семьи: и свое дело, и дело отца. Отец просидел в общей сложности почти восемнадцать лет, с 38-го по 56-й год, в двух лагерях под Воркутой и в Сибири. Я – тринадцать лет, с 41-го по 54-й – в Хакасии. Как правило, мне давали отдельные страницы из доносов и показаний, где что я, что отец фигурировали, но работы у чекистов было много, по выходным вообще запарка, так что иногда затребованное дело попадало в мои руки всё целиком. Одно было боком связано с семейством Гоголей.
У следователей, которые его начинали, безусловно была интуиция: по их докладным запискам на имя глав ГПУ-НКВД от Дзержинского до Ежова видно: они не сомневаются, что нащупано важное, может, даже решающее для судеб революции. Но и другое очевидно – нехватка композиционного дара, умения собрать, свести всё в единую картину. То ли они чересчур широко забрасывали сеть, брали слишком много народа, то ли им просто недоставало образования. Скорее последнее. Вопросы, которые требовали внимания, оказались сложными, и раз за разом следствие теряло темп, ясное понимание, чего оно хочет, куда, в каком направлении двигаться дальше.
Идущая год за годом слежка, анализ ее материалов имеют смысл, если из этого однажды слепится существо, схожее с человеком, то есть такое, у которого есть голова, руки, ноги, есть питающая всё кровеносная и нервная система, чье назначение связывать, руководить различными частями тела – но нашему Адаму с ваятелями не везло. Сколько ни тратилось усилий, на свет вылуплялся нежизнеспособный уродец и идиот. Пока же кроили наново, происходило неизбежное: люди, на которых клали глаз, были яркие, на общем фоне они выделялись, неудивительно, что другие следователи, ведущие совсем другие дела, мимо них тоже не проходили. Успевали или расстрелять несчастных, или отправить в лагеря, в общем, пускали под нож. И снова всё рассыпалось.
В этой истории была какая-то обреченность, бездна разных людей, что-то между собой обсуждавших, к чему-то готовившихся, а что к чему, никто понять не может. Читать дело подряд, том за томом, я, конечно, не мог, в лучшем случае пролистывал, и все равно это свое недоумение запомнил.
Коля – дяде Петру
Мир тесен. Заехал в Вольск к Тате за очередной порцией архива. Был обихожен, обласкан сверх всякой меры. За день до поезда в Оренбург и дальше – на корабль Тата повезла в Саратов, к Сергею Колодезеву, весьма популярному местному портретисту – он ее дальний родственник. Приняли нас тепло, работы тоже интересные. Этакий микст иконы (Колодезев начинал подмастерьем у богомаза) и классического портрета. Но сделано с тактом. За чаем Сергей рассказывал, что учился во ВХУТЕМАСе, среди тех, кто им преподавал, – Малевич, пару раз упомянул и товарища, с которым вскладчину нанимал мастерскую, платил натурщице. Только уже в поезде сообразил, что это Валентин – Сонин дядя.
Папка № 13 Казахстан, ноябрь 1960 – сентябрь 1961 г
Коля – дяде Степану
Из работ Колодезева (естественно, тех, что видел) больше другого понравился портрет некоего Лошадникова. Я даже спросил, кто это, но мы уже спешили на вокзал, начинать разговор было поздно. На прощание я и Колодезев обменялись адресами. Теперь сюда, в Казахстан, он пишет мне письмо за письмом, и всё так похоже на «Синопсис», что просто диву даюсь. Только вместо моего Чичикова – его Лошадников, и монастырь не староверческий, а обычный, синодальный. Постепенно одно за другим перебелю его послания: хочу, чтобы были и у тебя.
Коля дяде – Петру
Колодезев написал мне, что Матфей Лошадников происходил из семьи купцов средней руки. Род их был довольно старый, Лошадниковы в немалом количестве упоминаются еще в псковских грамотах XV–XVI веков, но это время их последнего взлета, дальше из гильдийного купечества они выбыли. Семья считалась жесткой, но было известно, что, как на заказ, в каждом поколении кто-то на удивление нежен и сострадателен к чужому горю. Стоило прийти к нему со своей бедой, он начинал плакать. Если видел, что горю конца не предвидится, как море – плыви не плыви, всё равно до берега не доберешься, то и он, печалясь, делался хуже запойного. Как зайдется, так и плачет день за днем, пока Господь не снисходил. Умилившись слезам, не отзывал горе обратно. Однако за всё надо платить. Эти страдальцы редко когда зрячими доживали до старости. Обычно уже годам к сорока до бельм выплакивали свои глаза на чужих бедах. Такой плакальщицей была троюродная сестра Лошадникова, а когда она, оплакав всех, кого можно, отмучившись и за себя, и за других, отдала Богу душу, этот дар перешел к нему.