Андрей Синявский - Спокойной ночи
Но и здесь побеждает прекрасная иерархия здания. Черви не поют. Рыбы не слышат. Звук и слух – дары воздушной стихии. Уже у лягушек: отделились от земли. А любое насекомое, ничтожное, по сравнению с нами, но летающее, уже музыкально. Какой-нибудь комар, стрекоза. Жуки и шмели, тяжелые, как бомбовозы. Птицы. Такие маленькие. А как поют! А как поют – так и летают. Природа воздуха, природа воздуха берет свое! Как все соотносится здесь: и язык, и композиция…
Возьмите натюрморт. Полотна под этим титулом у старых мастеров – не мертвы. Рядом, по прихоти автора, капризно разместились (попарно): очки и часы, лимон и стакан, подвешенная вниз головой, только что с охоты, подстреленная хозяином утка (или заяц) и лютня, законная обитательница семейного дола, стола. Вещи корреспондируют почти как силлогизмы в развитии стройного длинного формального доказательства. От птицы, еще теплой, с озера, вниз головой, к лютне (или мандолине) протягивается путеводная нить. При чем тут лютня? Как будто чуждый, сторонний подвешенной утке предмет. Какое отношение к жизни имеет смерть, к образам природы – искусство? Но посмотрите: птица убита, а пустой инструмент, в соседстве с ней, зазвучал. Речь идет о будущем, о сближении вещей, о встрече параллельных, несогласованных потоков. От мертвой утки к живой лютне.
Нет, не для двух арестантов (не на пустом месте) построена эта лечебница. И не ради оправдания преизбыточного штата охранников (включая густые правительственные верхи). Но в образ прозы, какой являет Лефортово. Огромная (раздутая) грудная клетка страны, ее каркас и корабль (в палубах, мачтах, снастях), она умудряется снаружи сохранять порядочность скромной жилищной (или строительной) конторы, прикрытая панелями следственного отдела, вспомогательными казармами, службами (графологи, фотографы, дешифровщики, эксперты по отпечаткам шрифта на пишущей машинке [буква «е» западает], звукооператоры), гаражами, складами, так что сторонний наблюдатель и стен ее не приметит, не то что засовы, решетки, намордники (не пропускающие ни грана в застроенное окно [видна иногда только полоска неба <если падает снег>, и то с дистанции, встав на цыпочки <к толчку, глазку>]), созданные, как нарочно, чтобы мы оказались в самой глубине разграфленного на бесчисленные каверны ангара, в толщине ячеек, в конечном интерьере, в сечении, в кирпиче, в вобранном и разомкнутом в новом измерении образе пространства, не менее вместительном, однако, чем все потерянные нами, окружавшие, если вспомнить, образы природы и общества. Извне, я уверен, никто не оценит резервы сооружения. Никто не догадается, как велика его, скрытая от зрителя, клеть. Разве такое возможно, вы спросите, чтобы то, что внутри, было неизмеримо обширнее того, что обозреваешь снаружи? В Лефортово я убедился: возможно.
Обведи вокруг боковым зрением, пока ведут на допрос, и ты увидишь: вокруг сюда не относится, не подходит: она вся внутри: улитка. Вся навыворот, наоборот. Недаром именуется: Внутренняя. Не навыворот: опять неправильно: развитие внутри: в сердцевине: в микроскопическом, клеточном строении материи. Как объяснить? О если бы я был композитором!..
Говорят, отображение жизни. Сомневаюсь. Образ прозы соотносится с Лефортовским замком в виде паутины. Расставить сети. Перекинуть мосты-гамаки. Застроить кое-как и, застройкой, создать пространство на бумаге. Достаточно. Чего еще ждать от прозаика? Он тщится перекрыть действительность путем отступления от нее в сторону… Чего? Неизвестно… Не прямо же, простите за наглость, ее изображать? Упустишь. Не получится. Когда пишешь, то волей-неволей включаешься в иную, пишущуюся уже действительность, идущую параллельно либо под углом, по касательной, от жизненного потока. Не то чтобы обман или выдумка. Храни Бог от эстетизма. Художник не может, не должен быть снобом. Вечный труженик, паук. Просто законы другие. Ты действуешь в ином измерении. И все, что с тобой происходит, и сон, и явь, и борьба не на жизнь, а на смерть, остаются, сколько ни прыгай, на уровне страницы.
Старинный свиток, папирус, вероятно, более отвечал назначению письменной речи, нежели наша бумага, разрезанная не к месту на отрывистые листы. В свитке была непрерывность и протяженность развития, исподволь походившие на течение реки. Но мы не в свитке, увы. Мы – в книге. Пора перелистнуть, разделить…
Но кем же все-таки был С. – в ночь моей молодости?.. Впоследствии наши общие с ним друзья-приятели когда-то, расплевавшись с бедным покойником, наседали на меня: «Ты что, белены объелся?! Да какой он гений?! Всего-навсего – талант. Вдобавок – небольшой. Рано созревший и рано увядший – по собственной дорожке к доносам. Такое не проходит. Ты «Моцарта и Сальери» читал? «Гений и злодейство – две вещи несовместные». Утешься! Твой «гений» еще не одного простака спровадит в капкан, мерзавец!..»
Не согласен. В моих детских снах он царствует, как Моцарт. Откуда же в нем эти черты, нарушающие гармонию образа тайным и явным предательством? Не от рождения ли, спросим? Не из его ли, как раз, блистательной одаренности, склонной и все вокруг обращать, под стать себе, в поэтическую мастерскую? В экспериментальную, что ли, эстетику, пускай второго сорта? Но тогда, значит, и «злодейства» его не противоречат «гению», а вытекают из последнего и с ним же неудержимо сливаются в экстазе, как дело вполне совместное? Что-то напутал Пушкин…
Погодите, братцы. Дайте сообразить. Что вы мне голову морочите? Ведь он, боюсь, никогда и не был злодеем. Ни на одну минуту – вот в чем загвоздка. Вообще, если в него всмотреться, вдуматься получше, как это мне довелось, по нужде, унося ноги, – ничего злого, темного, коварного, демонического он в себе не носил. Как, впрочем, и никакого добра, совести там или чести. Все эти понятия ваши к нему просто не относятся. Словно с детства они были вырезаны у него за ненадобностью. Как аппендикс. Мертвец, если хотите. Гость с того света. Но гений, тем не менее. Безгрешный гений!..
– Ну ты скажешь…
– И скажу! скажу!..
Есть среди нас, говорят специалисты, гинекологи оккультных наук, особые существа – с другим индексом. Именуются в науке «скорлупами», если мне память не изменяет. От слова «скорлупа»: пустая скорлупа в образе человека. Такими уж родились – с отсутствием души, и в том неповинны. Что там у них вместо этого, газ какой-нибудь, или пар, или, может быть, эфир высшей кондиции, по сравнению с нами, – я не в курсе. Все прочее, весь аппарат, однако, по форме, налицо и, бывает, – в превосходной степени, с успехом и развитием в разных областях. Ученые, художники, полководцы и дипломаты. Встречаются даже, мне говорили, среди самих же оккультистов «скорлупы», которые, смех один, эту проблему во всех аспектах обсасывают, рассматривают, утверждают, отрицают, не догадываясь о своей трансцендентной принадлежности.
Да и кто из нас, в подобной постановке вопроса, может за себя поручиться, что он не «скорлупа»? Единственная надежда: в нашем общежитии это исключительный случай, один на десять тысяч, на сто, вроде гениев или талантов, не будем придираться к словам, хотя, при всех злодеяниях, те – люди, а эти, в растерянности разводишь руками, – подобия, что ли, талантливые оболочки людей? Как, спросим, убедиться заранее, пока не умер, что ты – человек, человек взаправду, с собственной незаменимой душой и самобытным телом? Хватаюсь за ноги! Не из этих ли, не из таких ли, прости Господи, фальшивок, доведенных до совершенного сходства, прекрасных, разумных, сознающих тоже себя не какой-нибудь пустышкой, набитой всякой дрянью, но человеком не хуже других, даже лучше, одухотвореннее, ярче, что, впрочем, тоже еще не окончательный признак и, может быть, вам просто повезло не войти в ту разновидность?.. Нет критериев. Они заманчивее нас, говорят. Привлекательнее. Умнее. Или глупее среднего. Зато свободнее и способнее. Хотя не всегда. Подлее. Благороднее. Всякое бывает. Не важно. Ничем, ну абсолютно ничем вы их не отличите от полноценных, стандартных, как мы с вами, созданий. Разве что… Но это опасно!
Или вы сами, ребята, не рассказывали мне, как С. укусил Ирину на студенческой вечеринке, в узком дружеском кругу вчерашних десятиклассников? Меня не было в Москве, и, помнится, я страшно завидовал вам, узнав post scriptum, что вот мои однокашники собрались, как родная семья, в окончании войны, в преддверии рая, а мне еще трубить и трубить… И не я, вы были оскорблены, да и сама И., несколько лет спустя, не могла изгладить из памяти тот неприятный осадок, который меня, напротив, как-то заинтриговал.
А именно, в расцвет вечера, когда вы делились наперебой успехами и перспективами в такой завлекательной для вас поначалу вузовской куролесице, у каждого своей, С. объявил публично, что намерен тут же, при всех, поцеловать Ирину. После военной грозы, всех раскидавшей, они двумя словами не успели перемолвиться. С. не ухаживал за Ирочкой, не крутил ей мозги, не подбивал бабки и вообще не помышлял ни о чем дальнейшем. Также не было в его экспромте никакой кобелиной прыти или просто завирального, милого, лихого порыва, на какой охотно идут, мы знаем, подвыпившие студенты. Прямо скажем, по этой части он был не ходок, спокоен, трезв, рассудителен обычно и не делал, мне представлялось, из любовных затей отдельного блюда, как это с нами случается. Им руководили, по-видимому, какие-то иные мотивы. И тут ему что-то приспичило или его заело: «поцелую да поцелую! вот увидите!..»