Максим Гуреев - Мама тебя любит, а ты её бесишь! (сборник)
– А первый – когда ты в армию уходил?
– Да. Еле уговорил тебя вечером выйти.
– Что ж, армия – такое дело.
– Я тебя прижал, а ты как-то вывернулась.
– Ну да, вывернулась! Поцеловал будь здоров! Я тебе ещё сказала: «Дурак!»
– Дурак и есть. Я после больше никого не любил. Правда.
– А помнишь, когда я была в четвёртом классе, ты мне записку прислал – азбукой Морзе?
– Было дело.
– Я её не могла прочесть. Ты не помнишь, что там было? У тебя черновик не сохранился? – пошутила мама.
– Я же тебе тогда к ней ещё дал алфавит морзянки – выдрал из учебника физики.
– А я там не разобралась – не могла одну букву от другой отделить. Я записку закопала в «секретик», а потом там жук завёлся, большой и страшный, и я её выбросила совсем. Обидно.
– А сама не догадываешься, что я написал?
– Догадываюсь, но всё-таки – вдруг не то.
– То, то… три слова.
– Эх, старой стала, а взрослой не стала.
– Так ведь это хорошо.
– Да, хорошо! Фигушки.
– «Фигушки»! (Это он произнёс почти нараспев и благоговейно.) Ты так в детстве говорила! Вернуться бы туда обратно – в детство!
– Да, хорошо там было. И мы маленькие, и матери молодые. Сады цвели – сирень, вишни… Во всём Лазовском переулке.
– Я тебе рвал…
– Рвал – это мягко сказано! Мама утром просыпается – в школу идти – всё крыльцо сиренью завалено! Мама только успела её в комнату занести – в вёдра поставить, как соседка примчалась… «Редкий сорт сирени! Муж всю ночь с дубиной караулил, только под утро часа в четыре уснул – всё оборвали! Подчистую! Это что же делается, Вера Николаевна? Это же ваши ученики! Больше некому!» Мама сделала строгое лицо – а что она ещё могла сделать? – сказала: «Я пройду по классам. Я разберусь». – «Уж разберитесь, пожалуйста! Из школы надо выгонять за такие дела!» – не унималась женщина. «Мы примем меры», – опять пообещала мама. Она очень боялась, что женщина почувствует запах своей сирени, которая благоухала за дверью. Мама потом так смеялась. Она у нас в Ленинградском районе самым знаменитым педагогом была, а тут опять история с географией! А я в чём опять виновата?
– Мы вместе с Витькой рвали. Тебе легко принесли – ты ж на первом этаже. Потом Витькиной Тоньке пошли – на балкон – на второй этаж забрасывать. А там – верёвки бельевые. Никак не попадём – букет застревает, падает обратно. Весь истрепался. Вид потерял. Пошли второй раз в этот же сад. Вот тут мужик уже проснулся – еле ноги унесли.
– Тоже мне подвиг – чужую сирень воровать.
– Да на кой им эта сирень? Они ж всю жизнь жили – лаялись. А нам с Витькой – для чувства. Разница.
Игоряшка стал звонить нам через день.
– Я бы каждый день тебе звонил, но боюсь, что надоем.
– И я тебя пошлю, как в детстве? – улыбалась мама.
– Да… Ты у меня знаешь на какую букву в записной книжке записана?
– На какую? На «К»?
– Не-а.
– На «П»? Попова?
– Не-а. На «Л».
– Почему – на «Л»? – Мама честно не понимала.
– Потому что «Любовь»… Помнишь, я высоко на дерево залез? Все сбежались…
– Такое не забывается. В тот день был очень сильный ветер. И тебя так страшно мотало на том дереве высоко-высоко над землёй…
– Если бы ты тогда сказала: «Прыгай!» – я бы с того дерева прыгнул… даже без парашюта.
С дерева-то – да. А вот приехать… Мама не выдержала:
– Приезжай… Боишься?
– Боюсь, – как-то неуверенно ответил Игоряшка.
Я поняла, что у нас некоторые проблемы.
Я стала уговаривать маму сделать решительный шаг первой.
– Чего тут ехать-то до «Аэропорта»? Давай я с тобой поеду? Договорись только – когда.
– Отстань от меня. А то плакать буду. Лучше – отстань!
Тётя Галя говорила маме мечтательно:
– Счастливая ты, Катька. Меня, если два месяца не даю, мужики ненавидеть начинают, да ещё гадости распускают, сплетни… А тебе уже четвёртый месяц звонит. И чем ты его держишь?
Ситуация складывалась какая-то тупиковая.
– А хочешь, давай вообще никогда не встречаться, а только по телефону разговаривать. Будет, как у Лермонтова: «Чтоб весь день, всю ночь, мой слух лелея, про любовь мне сладкий голос пел…» Будем друг друга представлять молодыми… – предлагала мама совершенно серьёзно.
Он на это как-то не среагировал. Он увлеченно вспоминал:
– А помнишь, как-то на Новый год я тебе на подоконнике на снегу написал: «С Новым годом! Желаю счастья!»…
– Да! – сразу перестраивалась мама, потому что про детство вспоминать всегда приятно. – Уже на первом курсе… Я к экзаменам готовилась. Мама с утра увидела, что на подоконнике на снегу что-то написано, валенки надела, побежала по сугробам смотреть, что там. С этой стороны никак прочесть не могла. Я её отговаривала, испугалась – вдруг там какая-нибудь гадость… Очень всё-таки я тебя мучила…
– Разве я мог тебе гадость? Скажешь тоже. Ты для меня… всё. А мучила… Что ж… Да ты не мучила… Просто не любила…
– А помнишь, как ты каждый вечер говорил мне «спокойной ночи»?
– Конечно, – смеялся он.
Мама не один раз рассказывала мне, что до сих пор в ушах у неё стоит этот чистый звук трубы в сумраке надо всей окраинной тогда Ленинградкой, над ещё не снесёнными деревянными домами, над «Аэропортом», ещё утопающим в садах: «Спокойной ночи, мой друг любимый. Под этот мотив хорошие сны присниться должны…»
– Ты меня не любишь! – спохватывалась вдруг мама. – Мне так плохо одной, а ты боишься приехать! Вот в детстве ты смелее был. Помнишь, сначала всё ходил позади меня? А однажды я иду по нашей улице, а ты сзади, и вдруг говоришь: «И что это я хожу за тобой, как паж за королевой? Пойду-ка я рядом!» И пошёл. Я так удивилась…
– А помнишь, я к тебе пришёл как-то в мае, уже совсем тепло было, вишни во дворах вовсю цвели. Ты вышла ко мне на крыльцо, а девчонки в соседнем дворе песни пели. Увидели нас вдвоём и тут же затянули: «В рубашке нарядной к своей ненаглядной…»
– А я и не поняла сначала, чего это ты вдруг в их сторону посмотрел и усмехнулся… А помнишь, как ты искал меня на школьном вечере? В окно на первом этаже в актовый зал заглядывал.
– А ты откуда знаешь? Тебя же нигде не было.
– Была! У тебя перед носом на подоконнике сидела! Мы с Томкой Богдановой на этом самом окне устроились – только спиной к вам! И через открытую фрамугу отлично слышали, как вы с Витькой переговаривались на улице: «Не видишь, где она? – Не вижу! Может, вообще, не пришла? – Может, в коридор вышла? – Пойдём там тоже посмотрим!..»
– Так это твоя спина мешала мне тебя в зале разыскивать? Надо же! Чудеса! Ну, со спины-то вы все одинаковые были – как цыплята в инкубаторе – все в школьных формах, фартучках, ленточках…
– А Томка хихикать начала, ей так и хотелось обернуться! А я ей прошептала: «Сиди смирно! Не поворачивай голову!»
– Не хотела ко мне выходить?
– Не хотела. Танцевать хотела… Но знаешь, мне правда очень смешно… и весело было, что ты меня разыскиваешь, а я сижу прямо перед тобой только через стекло, а ты поверх моего плеча в зал вглядываешься… меня ищешь… ищешь…
Сколько бы ещё было этих «а помнишь…». И всё по телефону!
В общем, нервы у меня не выдержали. Я решила сама это дело с мёртвой точки сдвинуть. Я подумала, может, он из-за меня не едет? Всё-таки дочка, почти уже взрослая. Стесняется, как я на это посмотрю. Так надо с ним познакомиться. Я ему понравлюсь. Найдём общий язык. И всё будет легче. Я позвонила потихоньку от мамы. Ну, потому что ведь она бы точно запретила эту самодеятельность.
– Здравствуйте… Это говорит Лена, дочка Кати.
– Здравствуйте.
– Знаете, у меня к вам разговор есть важный. Только это не по телефону. Вы сейчас дома? Можно, я приеду?
– Я?.. То есть… я… э…
Нельзя было терять инициативу, и я решительно проговорила:
– Так я выезжаю. Буду через час.
– А… адрес…
– Я знаю. Вы в том же подъезде, что и тётя Галя, только на втором этаже. Да?
– Да. Так.
Я поехала. Я нашла эту пятиэтажку. Я поднялась на второй этаж, я подошла к этой двери и, переведя дыхание, позвонила.
Я слышала, как он тихо подошёл к двери с той стороны. Я позвонила ещё раз – настойчивей, чтоб не сомневался, что это я, что я – к нему. Он стоял, дышал и не открывал. Я позвонила снова, уже не так уверенно, даже просительно. Я уже поняла, что он не откроет.
Больше я не звонила. Я стояла перед этой дверью старой коричневой обивки, за которой находилось мамино детское прошлое и которое я не в состоянии была отворить перед мамой. Мне даже показалось по дыханию, что он заплакал. Он плакал там за дверью и не открывал. И я ничего-ничего не могла сделать… Я ощутила мировую, космическую, вселенскую беспомощность. Ещё большую, чем когда умер папа. Потому что тогда было всё ясно – ничего исправить нельзя, потому что папа умер. А здесь… все ещё были живы, а исправить уже ничего было нельзя. Но – почему? Почему?..
Я возвратилась домой и села к маме на диван.