Василий Аксёнов - Десять посещений моей возлюбленной
Еду. Под восемьдесят-девяносто. Под сто не выжмешь – не асфальт. И так нормально – обдувает.
Радостно стало на душе, то есть – на сердце. Хоть и погода вроде хмурая. Но ведь плохой погоды нет, а есть дурное настроение. Перенастройся, справься сам с собой и не позволяй чему-то внешнему тобой коноводить – так считаю. Скучно мне не бывает. Ни зимой, в лютую стужу, ни летом, в зной невыносимый. Когда болею – лишь тогда. «С умом, – говорила Марфа Измайловна, – и скука – не му́ка, умный в муку́ сотрет любую скуку». Я это вроде понимаю.
Только в Яланскую Осиновую поднялся, и – на́ тебе – закрапал дождь. В лицо засеял мелко-мелко. Хоть и в одной рубашке я, и пусть бы – приятно даже. Но вскоре припустил такой ливень, что даже скорость пришлось сбавить, стеной обрушился – поэтому; метра за два не видно ничего – сразу так сделалось – как под водою.
Назад вернуться – и не думаю.
В Черкассы въехал я, насквозь промокший. Папка бы так сказал: как люша. Что такое эта или этот люша, я так и не узнал. Но что-то мокрое – такое.
Деревня сразу будто приуныла. Не вся, конечно. Дом есть один – приветливый всегда… Возле него остановился.
Заглушив мотор, слышу, что дизель работает – где-то гудит.
Ну, думаю.
Приткнул, как обычно, к палисаднику мотоцикл, вошел в ограду, поприветствовал тоскливо мелькнувшего глазами в мою сторону из будки Соболя – тот, не ответив мне, уткнулся носом в лапы, но ушки держит на макушке – на всякий случай – пес хороший.
Больше собак люблю, чем кошек. Почему-то. Необъяснимо. Как кошка, пакостный – не зря же говорят. Но говорят и: злой, мол, как собака. Не так все просто. С Коляном надо будет это обсудить. Жду не дождусь, когда уж и приедут… Чтобы часть дел на них переложить. Колян – на практике, а Нинка – в стройотряде. Назвать иначе это – прохлаждаются. Без них картошку посадили, без них окучаем, без них будем копать. Не справедливо. Без них мы с мамой и пропалывали.
Когда появятся, я с ходу все им выскажу, что наболело.
Разулся на крыльце. И носки мокрые снял, сунул их в кеды. Прошел темными и прохладными сенями, остро пахнущими свежезасоленной черемшой и прошлогодней квашеной капустой. Дверь в дом открыта. Постучал робко в притолоку, вступил в избу, отдернув марлевую – от комаров повешенную – занавеску.
Стою.
Свет электрический не включен почему-то.
Тетя Надя, в очках на кончике носа, с придерживающей их белой резинкой вокруг головы, пристроившись возле окна, шьет. Что-то цветастое. Платье, наверное, из деревенских кто-то заказал ей. Не хватает денег – подрабатывает. Кому их хватает?.. Богачей особенных тут нет. Папка не пил бы, и хватало. Ну, это правда. А мамка сносит. Значит – терпит. Швейная машинка – китайская. У нас дома точно такая же. Бабочка нарисована на машинке – желтая. Может, китайский шелкопряд?.. в тайге у нас беды здесь много натворивший. В избе темнее, чем на улице.
Стучит машинка – заглушает: что я вошел – не слышит тетя Надя.
Дядя Петя, от двери вижу, в горнице, лежа на кровати, тоже в очках и тоже без дужек, на резинке, книжку читает. Сам чуть длиннее, чем подушка. Смотрю, и сердце мое екает – обрубок. Книжка без корочек, но знаю: «Половодье». Второй год уже, говорит Таня, читает. Ну а когда ему, мол, трезвым не бывает. Бывает, значит: книжка распахнута на середине.
Читал я это «Половодье». А мама с папкой «Хмель» зимой читали. До той я так пока и не добрался.
Федосья Константиновна в красном углу сидит на табуретке – как одно целое с ней, с табуреткой, – под иконами – с божницы будто и спустилась – такая старая и закопченная. Войдет кто верующий, на нее покрестится.
Что я проник, что сквозняк, что убийца в дом ворвался, ей, Федосье Константиновне, без разницы – и не моргнула, не отвлеклась от полу взглядом, который в веки быстро не вернуть ей.
И взгляд ее сам по себе уже живет – так я подумал.
Кричит, слышу, из комнаты:
– Не входи!
Таня.
Повернулась, смотрит на меня тетя Надя и, улыбаясь, говорит:
– Он чё – приказыват… Она там это… с фотоаппаратом… Какой ты мокрый-то. Снимай-ка все с себя скорей! Разболокайся живо!.. То простынешь.
– Здрасте, – говорю.
– Здравствуй, здравствуй, – отвечает. – Лихо такое там… и как доехал… Глаза выхлестывал, чуть сунулась… Счас-то чуть вроде поутих.
Заставила меня тетя Надя, отослав за печь на кухне, в сухое переодеться. В Витькино, стиранное – в его рубаху и штаны, не по размеру мне, чуть тесноватые. Мое развесила сушиться.
Вышел в переднюю. Стою. Не знаю руки куда деть – так я смущаюсь.
– Натечет, – говорю, кивая на свою одежду.
– Беда-т какая… Подотрем… Чаю, – говорит тетя Надя, – надо попить тебе горячего. С малиной… Печку счас затоплю, поставлю чайник… Ее, буржуйку-то, недолго.
– Не надо, – отказываюсь.
– В избе-то холодно…
– Да нет.
– А как простудишься.
– Не простужусь.
– Ну, все равно попить-то надо. Вот полотенце… волосы-то вытри.
Пошла на кухню, там хлопочет.
Дядя Петя, когда трезвый, со мной не разговаривает. Не только со мной – со всеми. Но поздоровался – бровями. Был бы выпимши, сказал бы обязательно: какой, мол, чай ему – водки бы надо парню выпить… Надька, есь еслив где, дак, дескать, вынимай – и обо мне бы озаботился.
– Теперь входи! – слышу.
– Иди, – говорит тетя Надя. – А я пока тут чай и… это… Петя, ты будешь?
Буркнул:
– Чё?!
– Тетка Федосья?!. А, – рукой махнула тетя Надя, – как вскипячу-то, дак уж все вместе… Дрова в избе сухие есть. Много ли надо – два полешка… Уж и по времени-то – ужин… Время бежит – не уследить.
Вошел я в Танину комнату. Как будто в рай вступил – так себя сразу вдруг почувствовал: в Раю я, человек, и она, Таня, рядом – Ева.
На самом деле будто так.
Вместо окна ковер. Два мавританца – всадники. Один – с ружьем. Другой – с девицей. Красный фонарь горит – повешен на стене. Между портретами. Ее, Таниным, и брата ее – Виктора. Витька – до армии еще, а я – серьезная – уже перед девятым классом. Мы с ним похожи? Да не очень. На столе – пластмассовые ванночки с проявителем, закрепителем и с чистой водой. Чашка фарфоровая, вазочка с вареньем. Ложка из вазочки торчит. Знаю: малиновое – любит. Сколько же надо было наварить, сначала ягоды собрать, чтобы на год его хватило?
Мне что варенье, что конфеты – я равнодушен к сладкому, больше соленое по вкусу – об этом думаю.
Вошел – молчу. Но сердце бьется.
Приемник транзисторный. Включен. Какой-то дядь ка говорит. Что-то о службе в армии, на флоте. «Сам я, – рассказывает пионерам из Исленьска, – на войну не попал – по малолетству… срочную не служил… был комиссован… по причине плоскостопия… но людям в форме до сих пор завидую…»
– Я не ждала тебя сегодня… Погода вон… не покупаться. Там сильный дождь?
– Да переменный.
– Стекла не выбил чуть… обрушился…
Сама прильнула – я не звал. Только тогда обнял ее, целую.
Кот подошел к двери, с той стороны стоит, мяукает.
– Васька, – говорит Таня. – Месяц не было, явился.
– Таня, – говорю. Дышу – как будто задыхаюсь.
– Тихо, – говорит Таня.
– Да я и так…
– Там же все слышно… Волосы плохо вытер – мокрые… Я так соскучилась.
– И я.
Кукушка выпала из домика, застряла.
– Глупая, – говорит Таня.
– Меня увидела – влюбилась.
– Ага. Я тоже.
– Правда?
– Очень, очень.
И под рубахой – только тело.
– Какой ты… в Витькином… нелепый.
В фотобачке пленка. До моего еще прихода проявилась. Теперь уже и закрепилась. Стрелки часов предупредили, не кукушка. С той дело плохо – память ей отшибло; может, и хуже – померла.
Прополоскав тщательно, извлекла Таня, во всем старательная, пленку из бачка. За края ее кончиками длинных тонких пальцев держит бережно – как что-то острое, заточенное с двух сторон. Тут же, приблизив к фонарю, разглядывает кадры. Что там увидишь, распознаешь?.. Ну, разве вспомнишь – кто и где.
Я на нее смотрю – на Таню. С другой планеты словно… в красном свете. Глаза – зрачки одни – без радужки зеленой. Не на Земле будто – на Марсе.
– Таня, – говорю. Как называю. Как будто имени такого не было до этого. И повторяю – чтобы утвердить: – Итак, она звалась Татьяной…
– Цветы, любовь, деревня, праздность…
– Ты как фотограф настоящий… лицо… серьезное такое…
– А так и есть… Ты мне мешаешь.
– Я просто трогаю, касаюсь… Кота впустить?
– Пока не надо.
Скребется тот.
– Ну, или дать ему пинка?..
– После впущу… Привык здесь отсыпаться.
«Выбрось на улицу паршивца, – говорит, слышим, дядя Петя. – С грязными лапами приперся в избу… После него тут убирайся».
Смеется Таня.
«Пусть молока попьет сначала, – говорит, слышим, тетя Надя. – Небось голодный… Васька, иди… Кыс-кыс, кыс-кыс».
Ушел кот, наверное, – больше не скребется.