Владимир Шаров - Воскрешение Лазаря
Аня, есть еще одна тема, которая Ирину весьма занимает и по поводу которой она высказывается с удивительной для меня резкостью. Она говорит, что первые дни, месяцы, часто даже годы, воскресший по своей слабости чистый младенец. Оставить одного его нельзя и на минуту. И вот есть опасность, что твой отец привыкнет к роли грудника, полюбит ее, начнет хотеть, требовать, чтобы так было и дальше. В нем появится страшный детский эгоизм, сознание, что чем ты немощнее, тем на бóльшую заботу вправе рассчитывать. Он может наотрез отказаться взрослеть, станет говорить, что никогда никого не просил его воскрешать, не ему это было надо, но уж коли воскресили, будьте добры без ропота выполнять то, чего от вас ждут.
«Здесь, – говорила Ирина, – должна быть разработана совсем новая и очень трудная педагогика воспитания отцов, объяснения им, почему, для чего их вернули к жизни и почему их воскресил собственный ребенок, а не Бог. Понадобится совместный труд десятков ушинских и песталоцци, чтобы научить детей, как им воспитывать и воспитать отцов. Важно, чтобы воскресшие, едва встав на ноги, уже в свою очередь начали вспоминать и восстанавливать собственных отцов, поняли, что это не игра, что жизнь целого рода может быть спасена только так. То есть им, еще совсем слабым, еще не могущим выжить без ежеминутной твоей поддержки, должно ежедневно объяснять, что смысл их новой жизни, их предназначение – не просто, ни за что не отвечая, порхать в Эдеме, нет, они воскрешены для очень ответственного родительского труда, для того, чтобы, в свою очередь, воскресить и воспитать следующее поколение и дальше, дальше, пока весь человеческий род до прародителей, до Адама, не восстанет из праха и не примирится с Богом».
Повторяю, Аня, меня эти проблемы навряд ли коснутся скоро, хотя Ирина, утешая, часто повторяет, что тут ничего нельзя знать заранее. Сегодня я лишь вспоминаю отца, вспоминаю истории, с ним связанные, в первую очередь его друзей. Обычно бывает, что я вспоминаю кого-то, кого отец любил, а уже от него и через него иду к отцу. Вот недавно я подряд рассказал себе несколько историй, где главную роль играл Чагин, – замечательный поэт, человек, в последние годы отцу, быть может, самый близкий. Ты его, наверное, помнишь.
В один из приездов Чагина в Москву, вообще он родом из Полтавы, они с отцом, зазвав неизвестно зачем и меня, пошли в «Славянский базар» – такой довольно известный московский ресторан. Хотя кабаки оба любили, были мрачны, у отца цензура только что в очередной раз завернула книгу, Чагина же выгнали с работы и теперь пугали, что посадят за тунеядство. В «Славянском базаре» был большой садок, или аквариум, называй как хочешь, и ты, если хотел заказать запеченного в сметане карпа, тамошнее фирменное блюдо, – подходил, выбирал, а через полчаса тебе его подавали. Отец с Чагиным послушно выбрали, затем вернулись к столику, где уже стоял графинчик с водкой и закуска.
Дожидаясь карпа, они молча пили и мрачнели все больше. От отца я унаследовал умение быстро и легко веселеть от водки, знал, что и Чагин, когда выпьет, мягчает, но на сей раз ни того, ни другого водка не брала, и я уже думал, чем отговориться и уйти. Пока я размышлял, на фаянсовом блюде подали карпа, и отец на правах хозяина взял у официанта нож, чтобы самолично разделать рыбу. С ножом, грозно нависнув над карпом, он, кстати, выглядел весьма величественно. Однако торжество длилось недолго. Едва он всадил нож, и из рыбы брызнул сок, стало ясно, что карп подтух, причем сильно, даже принюхиваться было не надо. Отец сделался черен. Я видел, что не избежать крупного скандала, сказал ему что-то примирительное, но он не ответил, стоял и ждал, когда снова подойдет официант. Наконец тот появился, и отец, по-прежнему молча, ножом указал ему на карпа. Официант был молод, глуп и вместо того, чтобы унести блюдо, начал доказывать, что все правильно: какую рыбу мы выбрали, такую нам и запекли. Отец слушал этот бред, слушал, и тут что-то в нем поменялось; как был – с ножом и вилкой наперевес – он вдруг полуобнял официанта и громко, радостно стал ему объяснять, что плавающий тухлый карп – это же почище воскрешения Лазаря, а в другое ухо то же самое – Чагин. Малый, уже изготовившийся к скандалу, от похвал впал в ступор. Весь номер длился минут пять, пока привлеченный шумом метрдотель не распорядился запечь новую рыбу. Потом мы сидели до закрытия, Чагин с отцом веселились, будто дети препирались, кто начал первый, и дальше, когда мы расплатились и, оставив официанту хорошие чаевые, вышли на улицу, они и здесь не успокоились, в лицах разыгрывали эту сцену и хохотали так, что на нас все оглядывались. А ведь тогда, Анечка, им обоим было давно за шестьдесят.
Я, кстати, «Славянский базар» вспомнил сразу, как тут поселился, а он, в свою очередь, потянул за собой целую цепочку. От Чагина к Ляле, его жене, теперь вдове, потом к еще одному другу отца, которого ты вряд ли помнишь, фамилия его Моршанский, оттуда к моей тетке – Гале, в младенчестве она год ходила и за тобой, ну и пошло, пошло.
С тети Гали и начну. Восемь лет назад я через нее узнал о двух братьях, которые в наше время и, соответственно, в наших условиях едва не повторили Каина с Авелем, правда, в конце концов одумались. С обоими я познакомился, когда все, что между ними могло быть плохого, давно осталось в прошлом и они, два старика, стояли на краю могилы.
Что младший брат, Николай Кульбарсов, относится к старшему неприязненно, я, Аня, понял сразу. Еще в дверях, впервые меня видя, он начал с того, что брат совершенно его не интересует, ему даже безразлично, жив он или нет. В этом доме в Спасоналивковском я оказался по просьбе тетки, к тому времени вот уже четыре года ухаживавшей за отцом Феогностом, в миру Федором Сергеевичем Кульбарсовым. Недели три назад она водила отца Феогноста в поликлинику на рентген, день был нестерпимо жарким, а тут вдобавок им пришлось по самому солнцепеку идти чуть ли не километр пешком – захотел старец, и тетка подчинилась. В общем, у него тогда было что-то вроде солнечного удара, и вечером, уже дома, на балконе, Феогност потерял сознание; тетка, найдя его на полу, подняла, доволокла до кровати, и здесь он впал в какое-то оцепенение. Что дело плохо, Галя догадалась лишь на следующий день, когда Феогност стал заговариваться. Теперь он часами нес околесицу, путая людей, города, даты, или, словно младенец, пускал пузыри, гугукал. Врач, едва его осмотрев, сказал, что у больного был инсульт, в часть мозга кровь больше не поступает, и прогноз не слишком утешительный. Ему и дальше, добавил врач, пока он живой, будет хорошо, а вам очень тяжело, если, конечно, не устроите его в больницу.
О больнице никто и не думал. В тетке, всегда мечтавшей о подвиге, о тяжелом кресте, который она будет нести честно и без колебаний, остался еще запас деятельного добра, готовности лечить, помогать, ухаживать… И идеализма в ней тоже было навалом, так что трудностей она не боялась, происшедшее ее, скорее, вдохновляло. Христос ведь сказал «будьте как дети», и то, что старец не умер, а вернулся в младенчество, казалось ей высшим проявлением Божьей милости, добавочным удостоверением, что он и вправду святой.
Муж тетки погиб в сорок втором году под Ростовом, сын умер в войну, и больше у нее никогда никого не было. Она помогала половине родных, переезжая из города в город, из республики в республику, в том числе вырастила и меня. Теперь же у тетки было собственное дитя, и она выглядела вполне счастливой. Все-таки она понимала, что о произошедшем надо известить родственников, и когда узнала, что я еду на Полянку, попросила зайти к брату отца Феогноста, его адрес у нее был.
Конечно, ничего хорошего я с собой не привез, но на подобный прием не рассчитывал. Услышав, в чем дело, Николай Кульбарсов сказал лишь, что денег не даст, никаких накоплений у него отродясь не было – ничего, кроме маленькой пенсии. Брать отца Феогноста к себе он тоже не станет – самому за восемьдесят, во двор спуститься для него и то проблема. Брата уже давно пора сдать в дом для престарелых и не мучиться попусту. Подведя здесь черту, младший Кульбарсов решил вдруг то ли оправдаться, то ли пояснить: «Брат свою жизнь прожил, – сказал он, – прожил, как сумел. Если быть точным, от него скорее был вред, чем польза, а сейчас он больше не человек, а бессловесная скотина – весь прибыток, что под себя ходит».
В ответ я заверил Кульбарсова, что ни денег, ни помощи от него никому не нужно, все это есть, поднялся, и тут он опять заговорил: «А ведь однажды Федор подобный номер уже выкидывал, гэпэушников он тогда вокруг пальца ловко обвел. Вы, наверное, не знаете, что в двадцать шестом году Федор был в церкви самым молодым епископом, головы в то время летели одна за другой, викарии до своих епископий доезжать не успевали, брали их прямо в дороге – и на Соловки или к стенке, так что Федор кафедры дождался быстро, ему и тридцати не было.
Ну вот, – продолжал младший Кульбарсов, – отправился он, значит, в свою Нижегородскую епархию, воссел там, начал управлять, а меньше чем через год верные люди дали ему знать, что он „в разработке“. Пора молиться да сухари сушить. Ткнулся он туда, сюда, к старцам дивеевским съездил, но дельного никто присоветовать не смог. Ясно было, что высовываться нельзя, время не то, а ежели не стерпел, высунулся, иди, куда ГПУ зовет, и дальше прямиком в мученики.