Александр Архангельский - Музей революции
Совершенно перестав бояться, Павел высвободил левую руку, продолжая правой поддерживать Владу; положил ладонь на плечо пацаненку, как взрослый – подростку.
– Ты чего это? – вздрогнул тот, и от ужаса дернул рукой; лезвие вспороло пуховик, мальчик окончательно перепугался, и стал по-настоящему опасен.
– Спокойно, спокойно, все нормально, куртку поменяем, не волнуйся…
Саларьев вел себя отечески заботливо, поглаживал мальчишку по плечу, и чувствовал, как тот сникает; воля начинающего вора была уже подавлена, он полностью и без остатка подчинялся Павлу.
– Ты, главное, не нервничай, мы все решим.
– А я ничего и не нервничаю! – с неуверенной злобой ответил грабитель.
И окончательно обмяк.
Они дошли до края площади и снова уперлись в безлюдную желтую трассу; через дорогу стразами сверкал спортивный комплекс; из глухой тени за ними наблюдал суровый педагог.
– Ну чё, – не попадая в тон, как в рукава, развязно потребовал мальчик, – давай.
– Что – давай? – как бы недоуменно переспросил Павел.
– Деньги давай, кошелек.
– Слушай, нет у меня кошелька. Просто деньги сунул в карман, и пошел.
– Кому другому расскажи.
– Да зачем мне врать?
– Давай.
– Погоди, а я с чем останусь?
– Ну послушай, ты чего. Как я без денег уйду? – Пацаненок почти умолял.
– Ладно, бери. – Павел сунул руку в карман, и, не вынимая портмоне, вылущил из него купюру. – Только я тебя прошу, подумай, стоит ли тебе этим делом заниматься.
Цапнув подачку, как щенки хватают на лету объедки, пацанята побежали в темноту, к учителю. А Павел потянул с собою Владу: быстрее, быстрей, пока не опомнились.
Влада благодарно подчинилась.
5
Шампанское в бокалах было синее, отсвечивало синим блузка Влады, им было хорошо, они смеялись. Страх кончился, осталась счастливая легкость. Пьяное шипение веселых пузырьков, страстный подростковый спор о пустяках, фразы, брошенные на полпути… Сквозь еле уловимые духи проступал весенний запах свежей кожи и едва-едва заметной тонкой пудры. Господи, чего он был лишен все эти годы… Влада с удовольствием поведала Саларьеву про то, как жила в Судаке и в Запорожье, про балетную школу и про гадского гада Семена, а Павел – про свое приазовское детство, и про рыбалку на камнях… Они поговорили обо всем, о друзьях, о деньгах, даже о политике, только об одну-единственную тему ударялись, как мячик об стену, и резко отлетали в сторону. Он, как партизан, молчал о Тате, а она – о Коле.
Надоедливый официант крутился бобиком, намекая, что смена закончена; они его не удостаивали взглядом, и он терпел, потому что заказ был солидный, чаевые ожидались полноценные; но в половину первого не выдержал и жертвенно всучил клиенту чек.
– А теперь пойдем к тебе? – просто, без кокетства и назойливой уклончивости спросила Влада. – Лучше прямо сейчас, а то я так напереживалась и сейчас напилась, еще часок – и от меня не будет никакого толку!
И Павел с облегчением сказал:
– Пойдем.
Физиология – как рацион; она предписана, извольте соблюдать. Отдавая дань физиологии, человек ведет себя как заводная кукла: предварительные ласки, прогрев мотора, коленвал, распределитель, впрыск. Все действия посчитаны, сценарий утвержден, путь от замысла до результата неизменен. Но внезапно кукла оживает. И больше не умеет ничего, безвольная, как бабочка при виде лампы. Лететь – нельзя, и не лететь – нельзя, погибнешь.
Тело перестало подчиняться. Оно жило своей отдельной жизнью, в него вошла чужая сила, влился световой поток, и нужно было донести поток до Влады.
Полагалось похвалить мужчину, изобразить полнейшее удовлетворение, но у Влады совершенно не осталось сил; она лежала, размягченная, прикрыв глаза. А Павел содрогался от потока мыслей; они врывались вирусной атакой: что это было? ничего похожего он не испытывал, прожил жизнь, ни разу не попробовав любви – не домашней упорядоченной процедуры, не пошлой медицинской камасутры – а любви – как же дальше жить?
– Требую продолжения банкета, – ласково шепнула Влада, и все вопросы разом обесточились, их не осталось.
В четыре Саларьев очнулся и больше не сумел уснуть. На душе было гадко и стыдно, несмотря на полное, беспримесное счастье. Женщина, та самая, лежала рядом, тихая, опустошенная, дышала невесомо. Он должен был вскипать от радости, а вместо этого испытывал тоску, как завравшийся школьник, которого поймали за руку. Все это подло и нечестно; там, за тысячу километров, есть другая женщина, с которой он сплелся корнями; он ей всю жизнь недодавал, сейчас это стало так ясно, а она все время смотрит на него и ждет, смотрит и ждет. Когда они ругаются, она сначала злится, сжимает маленькие кулачки, зрачки расширены, горят, ну просто кошка кошкой, а потом сама себя пугается, становится смешной, обиженной, и хочется ее погладить по головке. Но какое там! у Павла гонор, он продолжает хладнокровно обижать.
И вот он ее предает. Ее, которая была ему верна, надежна, навсегда. Но ведь он не искал свое новое счастье, просто перекоммутировались провода, и его настиг внезапный голос. Он не бегал за юбками, не косил по сторонам, всегда хотел одной-единственной любви, но не холодноватой, бытовой, а намагниченной, способной втянуть без остатка. Тата сама виновата, это она подготовила почву; если бы она владела тайной пола, он бы ни за что и никогда, но Тата этой тайной не владела.
И Павел стал припоминать, на что еще он может быть обижен. Покаянный настрой, как заслонка в печи, не давал раздражению вспыхнуть, но вот сверкнул один эпизод, от него подхватился другой: она отвадила его друзей, посуда на кухне копится, нарастает могильным холмом, Тата этого не замечает. И вообще ее единственная цель – надежность жизни, посторонний, унылый покой…
Он раскалял себя, как мог, но сквозь горячечное раздражение все равно струился холодок. И потому что все это напоминало детский лепет: а чего она? ей, значит, можно? И потому что нету никакого объяснения. Кроме невнятного слова любовь. Просто оказалось, что он Тату не любил. Никогда. Он ей симпатизировал. И только теперь это понял.
Никто ни в чем не виноват.
6
Ночь раздвигалась тяжело, как старые советские гардины. С четырех до шести в кромешной темноте кошачьим глазом сиял электрический таймер; в шесть проступили очертания вещей – шкаф, неуклюжее кресло, торшер; к девяти рассвело, и в одну минуту все переменилось. С неба словно содрали наклейку, оно оказалось отчаянно синим, а в самой его сердцевине белым искусственным светом светило луженое солнце. Сразу стало по-весеннему спокойно, безмятежно; муки совести остались позади, сердце пело, впереди был целый день невероятного и незаслуженного счастья.
Но опять зазвонил телефон. Точнее, замычал, удушенный гостиничной подушкой. Влада открыла глаза; полминуты смотрела ошарашенно, бессмысленно, как кукла, потом очнулась, приказала:
– Не смотри! я не прибрана! – использовав старое, книжное слово, она засмеялась. – Посмотришь, как выйду из ванной!
Павел сделал вид, что послушался, прикрыл глаза. Влада выудила телефон, зорко опознала номер, недовольно покачала головой и решительно скользнула на пол. На звонок ответила только после того, как защелкнулась дверь ванной комнаты.
– Бубубу, – загудела невнятная речь.
Слов он разобрать не мог, но интонация ему не нравилась, ловкая увертливая воркотня; кажется, она боится Старобахина. Ну конечно, денежный мешок. Заподозрит нехорошее, и может снять с довольствия. А к бедности мы не привыкли. Мы привыкли жить на всем готовом… стоп! Ревновать нехорошо. Ревновать не полагается. Кто ты такой, чтобы ее ревновать?
Влада вышла из душа нескоро; в местном вафельном халатике, смешная; волосы уже просушены, уложены, вокруг нее клубятся запахи шампуней, гелей, ничего тяжелого и плотного, только воздушная свежесть. Павел, как ни пересиливал себя, не удержался:
– Что, муж позвонил? Контролирует?
– Ой какие мы ревнивые. Ты, Павел, лучше посмотри на время… не нет, а да, ты посмотри и немного подумай. В Москве теперь который час? Ну то-то. Мама мне звонила, понимаешь? Мама. Ты чем ревновать без толку, вставай, пойдем покушаем.
Он не выносил народные словечки типа кушай, яичко, картошечка; но Влада говорила так забавно, так беспечно, что в ответ хотелось улыбаться, широко, до ушей.
– Погоди, я быстро, я в два счета.
В большой и холодной столовой, почавкивая, завтракали несколько китайцев. Влада неохотно ковыряла вилкой в яичнице; здешнее меню – глазунья и вареные сосиски – было ей не по вкусу; хоть бы йогурт предложили, что ли.
Они оба молчали, но не так, как играют в молчанку супруги, давным-давно проговорившие все темы и потерявшие взаимный интерес, словно стершиеся друг о друга. То Влада с ласковым домашним интересом смотрела на Павла, как будто что-то хотела спросить, но не решалась, то Павел на нее, с отцовским умилением, им было вместе хорошо и тихо, только есть все это было невозможно.