Марина Ахмедова - Пляски бесов
– А в этом нет ничего странного, – вставила всеведующая кума. – Все гуцулы похожи.
В селе ждали свадьбы, но вышла история со Стефановыми хлопцами[3] на мельнице – все в селе и по сей день ту историю помнят, так что и пересказывать ее Полька нужным не сочла. А уж после пристрелили того большевисткого комиссара, которого то ли под крестом с розанами закопали при входе на кладбище, то ли под черным металлическим крестом – тем, что своей высотой и резьбой, пропускающей по ночам лунный свет, пугает даже воронов.
– Говорят, под розами, – вставила кума. – Потому те розы все лето зеленые, а осенью, в день его смерти, краснеют.
– Эти розы больше на красные звезды похожи, – внесла свою лепту и Полька. – Лепестки у них острые.
Стало быть, после смерти своего комиссара красные быстро нашли виноватого – отца Богдана и забили его дубинами на краю села, пожалев пули. И хоть сватовство и свадьбу тогда отложили и сам Богдан к Стефановым хлопцам подался, свадьба та все равно что состоялась. То, что придет время и Богдан женится на Леське, в головах сельчан было фактом таким же неоспоримым, как и то, что испокон веков из-за горы всходит солнце, а луна к ночи появляется с противоположной ему стороны. Однако же не судьба была Волосянке справлять свадьбу Богдана и Леськи. Вышли как-то вечером сваты. Ржаной хлеб с собой несли. – Тогда ведь, – позволила себе вставить Олена, – все чинно делалось, как положено. Не то, что сейчас – Маричка пошла на сватовство утром.
– Щоб все увидели, – объяснила время, выбранное Маричкой для сватовства, кума.
– Торт вместо хлеба принесла, – продолжала возмущаться Олена.
– Так теперь можно, – парировала и тут кума. – А в городе сваты вообще перестали ходить. Главное – не принести с собой хлеб, обсыпанный мукой. Тогда всю жизнь мучиться будут.
– Без жениха нельзя сватать ходить! – выдвинула еще один аргумент Олена.
– Он учится. Он не смог из Львова приехать, – отрезала кума.
Олена же вернулась к Богдану и Леське и к тому скандалу, который вышел вместо свадьбы.
– Сваты идуть! Сваты! – разнеслось по селу, когда Богдан, перекрещенный матерью только что под образами и наряженный по обычаю в гуцульскую жилетку, вышел из дома в сопровождении двух родственников.
Но куда же свернули они по дорожке? Тут какая-то ошибка! Леськин дом совсем в другой стороне. Словно ковшом холодной воды, залитой за теплый ворот, прошлась новость по селу – Богдан не к Леське свататься пошел. Не к Леське! К Оксане сваты пришли! А родичи ее подали ему рушник на хлебе.
Леська бежала босиком – по первому снегу. Так что, когда Стася шла к речке, не впервой Волосянке было на босую невесту смотреть. Но, говорят, Леська в тот день душу бесам продала, сама поклялась замуж никогда не идти, всех невест прокляла. Потому в Волосянке они то тонут, то в брачную ночь Богу душу отдают. А в час, когда большевики хату Петро спалили, того, которому пан Степан внуком приходится, Леська как будто в огне ведьмин крест приняла, с бесами породнилась, душой почернела. И прокляла она тогда все село. А с ним – гуцулов и бойков, вуйек и полищуков. Одним словом, всех западных украинцев.
Теперь Леське пора умирать пришла. Однако и то известно, что не выйдет из старой ведьмы черная душа ее, пока не возьмет старуха за руку ведьму молодую и не передаст той все, чему ее обучили бесы. Только так она может дух испустить. А до тех пор мучиться ей в смертных муках, между жизнью и смертью пребывая.
– Що ж Стаська не идет? – нетерпеливо спросила кума. – Долг у нее перед Леськой.
Сны, которые видела Стася, с каждой ночью становились все тяжелее, а от середины марта и до апреля стала являться ей во снах Леська. Стася снова была у нее в хате. Во сне убранство комнаты Леськи рисовалось в мелочах – тусклая лампа под потолком, черные иконы, старый сервант. Пучки мягкой травы, по которым Стася ступала, направляясь к кровати, где лежала Леська и, выпучив глаза, смотрела перед собой.
И даже запах, исходивший от Леськи, казался во сне живым, неопрятным. Мешались к нему горчинка травы, холод близкой речки, которым разило из щелей деревянного пола, гарь, исходящая то ли от икон, а то ли от почерневшей души самой Леськи.
Каждый раз во сне девушка хотела обернуться в ту сторону, куда выкатывала страшные глаза Леська. Но ведьма тянула к ней руку, Стася бралась за нее, и та оказывалась тяжелой – как дом и ведущая к нему дорога, как речка и ее мостки, как церковь и холм, на котором стоит, как горы, как вся Волосянка. Да, так и казалось во сне Стасе – вместе с бабкиной рукой она принимает на себя тяжесть всего села.
В те начальные дни апреля в Волосянке был замечен незнакомый молодой священник. Прошел он по селу нерешительной походкой чужака, шел в сторону леса, но остановился на краю – возле хаты Панаса. Тот выскочил во двор сей же час. И снова закрадывалась мысль – то ли день-деньской Панас торчит возле окна, а то ли действительно чует приближение людей, зверей и событий.
Приветливо Панас распахнул перед священником калитку. Однако тот, войдя, остался стоять подле тына. Трогая рыжую бородку, склонив голову и потупив глаза, он зашептал что-то Панасу. Старик, стоявший от него на приличном расстоянии, между тем не сделал шаг в его сторону, а потянул к нему седую голову, отчего со стороны казалось, что Панас кланяется молодому священнику. Минуты шли. Бледные пальцы священника беспокойней терзали редкие волоски на подбородке, а лоб Панаса набухал морщинами. Наконец старик качнул головой, как будто с чем-то соглашаясь, и, так и не вымолвив ни слова, не попросив благословения, вернулся к хате. Священник же пошел обратно, по-прежнему не отрывая глаз от земли, словно там, у него под ногами, лежали красоты более интересные, чем те, что открывала весенняя Волосянка. Между тем никаких красот у того под ногами не было – только буграми застывшая после дождя коричневая земля и редкие камни. Впрочем, один раз священник поднял голову – когда снизу ему в глаза поползло красное. То на легком ветерке колыхался тюльпан, выросший во дворе Стасиного дома. Он-то и привлек на секунду внимание нездешнего священника, заставив показать Волосянке лицо. И был он тем самым отцом Варлаамом, которого Стася встретила в Солонке. Священник снова поднял руку к бородке и больно дернул за нее, после чего торопливо пошел дальше и растворился в весеннем дне. Тюльпан же продолжил собирать в свою чашечку солнце.
Доподлинно известно, что в эту весну Стася цветов не сажала. Тюльпан вырос сам. На том самом месте, где цвел когда-то точно такой цветок, будивший в Богдане тихую тоску. Что и говорить, весна и тут постаралась, воскрешая любовь и как будто говоря: раз коснешься чего-то с любовью, и любовь не уйдет, будет жить тихо, готовая воскреснуть.
Стоит сказать, что ровно в тот же день Панас был замечен в Солонке. Дело близилось к вечеру. Солнце уже село, выбив из кирпичей последний свет. Золотые купола погасли и теперь только глотали темень, которая словно обступала кольцом село. И вот через это кольцо прошел Панас, оказавшийся под мрачными стенами солонкинской церкви.
Войдя во двор, он обошел храм и негромко постучал в дверь пристройки. Дверь тут же распахнулась. Перед Панасом стоял Василий Вороновский в полном облачении. Судя по тяжелому дыханию, можно было понять, что он только что встал с колен.
В этот темный уже час между ним и Панасом состоялся такой разговор.
– Она не идет, – коротко произнес Панас, словно то, о чем он говорил, было Василию и так понятно и не нуждалось в предисловиях.
– Леська давно лежит? – неразборчиво спросил священник.
– Третий месяц пошел.
– Можем не успеть.
– Она к ней не идет.
– Треба сделать так, чтоб пошла.
– А как? – спросил Панас, и стало заметно, что то ли он сердится, а то ли что-то его сильно беспокоит.
– Думай! – отозвался Василий. – Или ты хочешь, чтобы умершее возродилось?
Слова эти вызвали у Панаса глубокий вздох.
Они обменялись короткими взглядами, и если б кто смотрел на них в эту минуту, понял бы – этих двоих связывает что-то давнее, крепкое и страшное.
– …А когда пойдет, у меня уже все готово, – успокоил Василий.
– Я отцу Варлааму передал – силой ее туда не затянешь, – скривился, как от боли, Панас.
– А сила тут и не нужна. Хитрость нужна. Обман.
– Если б Богдан ее туда позвал… – проговорил Панас таким тоном, каким высказываются только о мечтах, но никак не о том, что в действительности может произойти.
– А ты скажи ей, что Богдан зовет.
Панас с Вороновским еще раз переглянулись. В глазах Панаса мелькнул стальной отблеск надежды. А лицо Василия перекосила тугая, но идущая от сердца улыбка.
– Добридень!
Голос, раздавшийся во дворе Стасиного дома, можно было сравнить с криком в бутылку, от которого та непременно должна лопнуть. С лязганьем старой цепи, на которой вскинулась напуганная собака. С тупой пилой, въевшейся в молодое дерево. Одним словом, в голосе том не имелось ни одной приятной ноты.