Валерий Залотуха - Отец мой шахтер (сборник)
– Кушайте, пожалуйста, кушайте. – Она достала из большого кармана передника пару оловянных ложек и полбуханки порезанного крупно серого хлеба. – Ну что ты там возишься?! – неожиданно крикнула она в сторону подъезда, и тогда же из подъезда вышла девочка-подросток, удивительно похожая на мать, только без ямочек на локтях.
Она шла, чуть покачиваясь, медленно и осторожно, держа перед собой синюю обливную миску с черными кружочками на месте отбитой эмали. Миска жгла руки, и счастливое, сияющее лицо девочки морщилось от боли. Она донесла миску до стола, поставила осторожно, чтобы не пролить налитый так же по самые края суп, сказала шепотом: «Ой!» – и скрытно, за спиной, потрясла ладонями. Мамин глянул на женщину и пододвинул к себе тарелку.
– Кушайте-кушайте, не стесняйтесь. – Женщина смотрела на них, чуть склонив голову набок и спрятав ладони под передник.
– Водички б, – хрипло попросил Свириденко.
– Ой, сейчас! – со всех ног кинулась девочка в дом и почти тотчас бегом вернулась, держа большую алюминиевую кружку, проливая на землю воду.
Свириденко взял кружку и стал пить, громко гукая, большими жадными глотками.
– Вам тоже? – спросила женщина.
Мамин кивнул.
– Да чего же воду, у меня квас есть! – прокричала другая женщина в открытое окно на втором этаже, потом громко хлопнула дверь, и по деревянным ступенькам лестницы в подъезде застучали чьи-то шаги.
Эта женщина была некрасивая, худая, в кое-как застегнутом синем рабочем халате. К плоской груди она прижимала деревенский мокрый глиняный кувшин.
– Пейте, – сказала она. – Прямо с кувшина пейте. – И, вытирая о халат мокрые руки, обнаружив, что пуговицы застегнуты неправильно, стала спешно их перезастегивать. – Холодненький, только с погребу, – прибавила она.
Свириденко уже ел. Наклонившись над столом, набычившись, он ел громко и жадно, давясь, обжигаясь и не замечая этого.
Мамин стыдился, старался есть неторопливо, хотя это плохо удавалось, давился, запивая часто квасом, который он налил из кувшина в кружку.
Чьи-то новые руки, женские, но тяжелые, наработанные, поставили на стол черную большую сковороду с жаренной на подсолнечном масле горячей упревшей картошкой, посредине которой торчала воткнутая ложка.
Женщины не уходили, стояли полукругом, смотрели молча на мужчин, скорбно и терпеливо, и только та, что принесла квас, вдруг всхлипнула и, приложив ладонь к щеке, проговорила:
– Ой, горюшко-горюшко…
– А меня чего ж не накормите? – громко и чуть пьяно проговорил выходящий из подъезда Жора. За ним выбежала Вера Васильевна и тянула назад, но Ермаков не слушался. Покачиваясь, он шел к столу.
Лицо его было в частых пятнышках какого-то темно-вишневого лекарства, разбитые губы были замазаны зеленкой, шея и грудь под незастегнутым комбинезоном – в бинтах, руки тоже забинтованы – каждый палец по отдельности.
– О-ой, го-орюшко-го-орюшко… – громче, нараспев, срываясь, повторила та женщина.
– Наливать наливают, а закусывать не дают, – добродушно ворчал Жора, усаживаясь тяжело за стол. Он пододвинул к себе сковороду с картошкой и стал громко есть, некрасиво раскрывая рот, чтобы не обжечь больные губы.
Женщины шептались, глядя на него, всхлипывали приглушенно.
– Спасибо вам большое… – Мамин отодвинул от себя пустую тарелку. – Хороша, как говорится кашка, да мала, как говорится, чашка…
– Так вот картошка, огурчики, – засуетились женщины.
– Спасибо-спасибо. – Мамин командирски поднимался, оправляя портупею. – Нам на службе лишний жир ни к чему, – пошутил он.
Свириденко взял со стола большой, как лапоть, прошлогодний соленый огурец, стал молча есть его, поглядывая на Мамина.
– А немцы, они – кто?.. Люди или кто? – обратилась к Мамину одна из женщин, самая молодая, лет, наверное, двадцати, баба, располневшая после родов, простоволосая, большеротая и, кажется, здорово бестолковая. Она стояла на теплой шершавой земле босиком, коротконогая и толстопятая.
Не дыша, приоткрыв рот, она смотрела на Мамина в ожидании ответа.
Мамин кашлянул в кулак, быстро глянув на Свириденко.
– Я с ними напрямую не сталкивался, – сказал он и прибавил, указав глазами на Жору: – Это вот у него надо спрашивать. – Подумал и, вытащив из планшетки карту и карандаш, быстро написал вопрос, потом показал Ермакову.
Тот долго читал и поднял на командира удивленные глаза. Мамин указал на молодую:
– Ей вот скажи, спрашивает…
Ермаков подумал, кивнул сам себе, видимо найдя ответ.
– Немцы… не люди… не…
Женщины ждали.
– Черти они! – убежденно произнес Жора. – У них под касками рога. – И для наглядности он стащил шлем и к взлохмаченной, с круглой нашлепкой засохшей крови, мокрой от больного пота голове приставил указательные пальцы, длинные и толстые от намотанных бинтов, страшные.
– О-о-ой, ма-а-амочка! – по-детски широко раскрывая рот, завыла молодая.
– Замолчи, бестолочь! – замахнулась на нее худая в халате, но та не замолчала, а, продолжая выть, покачиваясь, пошла в подъезд.
Мамин разозлился, схватился было снова за планшетку, но потом нагнулся к Жоре, приблизил свое лицо к его лицу почти вплотную и закричал:
– Думаете, что говорите населению, Ермаков?!
Жора, кажется поняв, громко и виновато вздохнул, пьяно усмехнулся и обратился к Мамину:
– А вот скажи, курсант, ты, может, в первых у себя ходил, активистом был, раз тебе такой танк доверили, ты мне скажи – как это так может быть, что человек с винтовки немецкий самолет сбивает, а его за это – в особый отдел? С простой СВТ, я сам видел. Самолет не загорелся ничего, а прямо – набок и упал на поле. А как налет кончился – его особисты пришли искать. Думали, к награде, а мы его больше не видели. Сказали – вражеский шпион, демаскировал наше расположение.
Мамин оглянулся на испуганно внимающих женщин.
– Вы, Ермаков, говорите, да не заговаривайтесь! – громко и строго сказал он.
– Это почему же так? – сам себя спросил Ермаков. – Я же его, фашиста, гада длинномордого, в кабине вижу, и он меня видит, он в меня стреляет, а я – не пикни!.. Не рассекречивайся… Почему? А?! Молчишь?! Не знаешь?! А я знаю. – Ермаков заговорил тихо: – Потому что – нельзя. Что нельзя, почему нельзя – никто не знает. Нельзя – и всё…
– Замолчите, Ермаков! – заорал Мамин, но, видя, что тот не слышит, стал торопливо открывать планшетку, тащить из нее карту.
– Я уж не говорю, что у ребят в пехоте одна винтовка на троих. Один стреляет, а двое ждут, когда его убьют, у них очередь, им по четыре патрона выдали.
Мамин написал что-то на карте, сунул Ермакову, но тот не стал и читать.
– Ты мне вот напиши, почему им можно, а нам нельзя, а я тебе за это скажу, почему мы бегим. Не знаешь, чего писать? Ну я тебе так скажу, почему мы бегим. Немца мы боимся, это верно. Да в него стреляют – он тоже падает, не из железа небось. Мы, курсант, себя боимся, потому и бегим. И друг дружку, русский русского, и самоих себя боимся. Всё, курсант… – Ермаков замолчал, попытался подняться, но, качнувшись, сел, огляделся кругом. И вдруг увидел Костю, стоящего у сараев. – Эй, пионер… – позвал он тихо и ласково, поманив его рукой.
Все оглянулись, посмотрели на мальчика. Он смутился, подошел на несколько метров ближе, остановился.
– Иди, не боись, – вновь попросил Жора.
Костя взглянул на Веру Васильевну.
– Подойди-подойди, – подбодрила она.
Костя подошел близко. Ермаков взял его за плечи, придвинул к себе и долго смотрел в чистые детские глаза.
Мальчик боялся, подавался назад от этого огромного и страшного человека, от которого пахло кровью, паленым волосом, лекарствами, спиртом и жареной картошкой.
– Пионер? – спросил Ермаков.
Мальчик кивнул.
– Молодец! – одобрил Ермаков. – Отличник?
Мальчик подумал и снова кивнул.
– Молодец! – обрадовался Ермаков еще больше. – Песни знаешь?
Мальчик кивнул.
– А вот ты спой, спой мне, сынок, какую любишь…
Мальчик посмотрел внимательно и серьезно в лицо танкиста, высвободил плечи, отошел на два шага, прижал руки к телу, вытянулся, поднял чуть голову и запел.
Жора подался вперед, глядя на мальчика, как на своего единственного в жизни ребенка, замерев и склонив голову набок, растянув губы в счастливейшей улыбке.
Наверное, мальчик пел о ясных пионерских зорях или о высоких, с разлетающимися искрами кострах, о пионерской чести и геройстве – и Ермаков понимал это, хотя и не слышал.
И потому я не слышу.
Пожилая седая уборщица привычно и заведенно водила мокрой тряпкой по чистому школьному полу. Увидев Непомнящего, она оглядела его с головы до ног. Непомнящий смотрелся непривлекательно: с распухшей скулой, в разорванных на колене грязных брюках и таком же грязном пиджаке. Кепку он потерял. Лишь противогаз висел по-прежнему на боку. И стоял Непомнящий криво как-то, просительно и виновато.