Константин Кропоткин - … и просто богиня (сборник)
– Ты теперь редко заходишь, – сказал Петер, вспомнив, должно быть, о роли рачительного ресторатора, заботящегося о stammkunden[5]. Дрогнули его длинные, девочковые совсем ресницы (зачем отцу семейства эта избыточная красота?).
– Я теперь только приезжаю сюда, а живу в основном в Москве.
– О! – издал он громкий округлый звук. – Холодно!
– Грязно, – сказал я. – В Москве очень грязно.
– Kak dela? – проговорила она, улыбнувшись.
– Ты говоришь по-русски? – тоже с улыбкой спросил на немецком, так вернее.
– Мы в школе учили, – ответила она; теперь я заметил сильный славянский акцент, раскатистый, словно во рту камни.
– Ты откуда?
– Я из Софии.
– Здорово, – сказал я.
Пожала плечами.
– Мы только что познакомились, – сказал я, обращаясь к Петеру.
– София – это столица Болгарии? – спросил он.
– Да. – Какие же белые бывают зубы, как будто из снега вылеплены. Да и вся она исключительно хороша. Сдобная, большая, изгибистая.
– Никогда не был в Болгарии, – заметил я.
– И не надо, – сказала она.
– Почему?
– Разруха.
– По сей день разруха?
– Да. – И завились, ожили черные змеи волос.
– Смешно. – Смешок у меня получился хрюкающий; она посмотрела вопросительно. – Завтра в Берлин уезжаю, – пояснил я. – Было бы смешно, если б я завтра ключ забыл. Без чемодана, без всего. Представляете?
– Ха-ха, – произнес Петер, вставая, чувствуя, что хозяйские обязанности его исполнены.
Он вопросительно посмотрел на меня, желая узнать, наверное, нет ли у меня новых пожеланий. У меня их не было, я хотел только выпить пива, подождать, когда придет уборщица. Петер удалился.
– У меня тоже так было, – сказала она. – Пошла в подвал, а сама в халате. Хорошо Драган пришел. Сидела бы как дура.
– Он и сюда придет?
– Не придет.
Я подумал: кого из них, из тех, кто пинал меня ночью на улице, зовут Драган? Самого большого? Того темного увальня? Или юркого, на гиену похожего, который спросил меня, откуда я иду, такой красивый и веселый, спросил и, получив ответ тоже веселый, свистом призвал своих друзей, затем с гоготанием сбивших меня с ног, пинавших не изо всех сил, а просто потому, что хотелось поглумиться, а с ними была красавица барышня, ради которой, может быть, и устроили они этот спектакль, они показали ей, что они – банда, что сильны они, хороши, конкурентоспособны, и, до того как упасть на асфальт, сжавшись в комок, успел я подумать, что и красавицы бывают жестоки – они даже более жестоки, чем исполнители их невысказанной воли, это им показывают свою силу самцы, это они соглашаются видеть, как толпа парней валит случайного прохожего, вина которого в том лишь, что он просто шел мимо.
– Вы меня не помните? – спросил я.
– Нет, не помню. А должна? – Изогнулся алый лук, готовясь будто запустить стрелу.
Мне было весело. Я ей нравился – и это было смешно. Как глупо все-таки: за последние пару лет я набрал пару килограммов, чуть-чуть увеличился в диаметре, а женщины – особенно такие, с глазами-сканерами, – уже приглядываются, а глупые даже кокетничают. Всего-то пара миллиметров – а как будто другой человек.
– Меня многие не узнают, – сказал я. – Недавно был у врача, он не поверил, что это я на страховой карточке. Другое лицо. – Я похлопал себя по щекам. – А вы совсем не изменились.
Она улыбнулась польщенно, ласково.
– Вы были с друзьями. Ваших друзей я не запомнил, а вы – как впечатались.
Это правда. Я всегда запоминаю красивые лица, хоть и не знаю, зачем они мне.
– Я не успел их запомнить. Они меня начали бить. Я как раз хотел поймать такси, рукой помахал, а дальше начали бить. Я только успел подумать, что вы – очень красивая.
Она поела, расплатилась, ушла. Скорее всего, мне – я поднял взгляд от айпада – показалось, что шла она к двери, чуть убыстрив шаг.
Я подумал, что мы квиты, хоть и не думал квитаться. Вообще, кстати, не думал. Тогда – ночью – я не успел испугаться, а мерзавцы были не слишком настойчивы.
Скоро принесли ключи.
Красиво
Она – дочка Тоси Кислицыной, внучка Шурочки Мурашовой – идет медленно-медленно, она ползет по наледи в темпе улитки. Лицо ее страдальчески застыло: закушена верхняя губа, глаза распахнуты и подняты брови, угольно-черные, темнее длинных – до плеч – волос.
Шапки нет. Голова не покрыта. Волосы рассыпаны по плечам синего, легкого не по сезону пальто.
Это скорее плащ, а не пальто: синяя синтетика, в которой холодно даже в этот день, один из тех зимних дней, когда температура, как балерина-ремесленница, скачет около нуля – и взлетая не высоко и падая не низко.
Каблуков ее сапог не видно, их слышно только: она ползет по наледи арбатского переулка под скрежет, как бывает, когда царапают гвоздем по стеклу. Каблуки ее сапог – новых, из черной замши, еще не изуродованных солью, которую рассыпают по улицам таджики-уборщики, – тонки и высоки, они просвечивают будто насквозь, как игла, как тонкий волос.
Она ползет по наледи, с одной стороны ее серая лужа, которая – о, господи! – может взлететь, убегая от колес проезжающей машины, и с ног до головы облить льдистой жижей ее, лишенную возможности бежать; она одета, как одеваются, когда нужно только стоять, а не идти, как одеваются многие юные москвички, девушки-клерки, внучки шурочек и дочки тось, похожие на несмелых шлюшек.
В руке ее стакан в серой картонке, на стакане крышка из белого пластика. Она ползет по наледи со стаканом кофе, купленным только что в американском кафе на Арбате, несет напиток, как драгоценность, в вытянутой руке, боится расплескать его, и ей немного осталось – еще несколько метров по бугристому льду, схватиться за латунную ручку двери, дернуть ее, исхитрившись не упасть, и нырнуть в темень парадного (а каблуки все скребут и скребут, издавая звук уже насекомый, как комар или вредная мошка: шажки ее мельче – она устала).
Когда она поднимется наверх, на какой-то из этажей этого старого доходного дома, ставшего офисом, кофе ее остынет (зима есть зима), но она будет пить его, постукивая по клавишам компьютера, а на следующий день, который будет холоднее или теплее немного, опять купит дрянной напиток и опять понесет, спотыкаясь на иглах-каблуках, не замечая холода в своем пальтеце, видя то же, что через несколько лет будут видеть ее дети – внуки Тоси Кислицыной и правнуки Шурочки Мурашовой.
Смотря любимый мамочкин фильм «Дьявол носит „Прада“» («старье, но ничего так»), ту сцену, где бежит героиня меж небоскребов по тротуару Нью-Йорка со стаканом дымящегося кофе в вытянутой руке, они увидят свою мать, красивую, юную, устремленную, и следа в ней не будет от русских несмелых шлюшек.
Они увидят мечту. Она будет им правдой.
Красиво.
Разве нет?
Вечером, непоздним, в воскресенье, в ресторане полупустом, новом, из тех, в центре, где обслуги больше, чем гостей, где пахнет незаработанными деньгами, где дефилируют русалки с детским лицом, где меню сложней блюд, где всё по-московски в той крайней степени, что скучно даже смеяться, – там в положенное время, около двадцати одного часа, в угол, под одну из ярко освещенных витрин, перед столиком-пюпитром встал человек в черном костюме, похожий на клоуна без краски. Профессионально улыбчивый, он включил музыку, потыкав своему портативному компьютеру в живот (куда-то в районе пупка, сует мне воображение ненужную подробность), взял микрофон и запел.
Человек был наполовину черняв, наполовину сед, объективно хорош собой, но, жмурившийся наподобие кота, приторно-сладок – так, как это водится меж ресторанных артистов, вынужденных нравиться всем. Поглядывая на экран, он пел «мировые хиты» – пел негромко, довольно точно следуя по кочкам и рытвинам оригиналов; разговору не мешал, а кое-кого даже радовал.
С двух сторон, почти одновременно, на паркетный пятачок возле певца выскочили две девчушки, заплясали.
Одна – крупная, темноволосая, глазастая, с лицом красивым, как у куклы, в узком платье из полосатого трикотажа.
Другая – поменьше, светлая до бесцветности, с широко посаженными глазами. На ней было нечто форменное: темный низ, белый верх.
Обеим лет по семь. Или даже меньше. В любом случае, они были ровесницами – только ровесники так разглядывают друг друга: младенцы смотрят на младенцев, старухи – на старух, черненькая девочка не спускала глаз с беленькой – не давала ей спуску.
А той хоть бы что.
Распахнув глаза и ни на кого не глядя, беленькая (Беляночка?) кружилась медлительной юлой, то раскидывая руки, то собирая их под подбородком. Разок, на каком-то очередном протяжном «гудбаймайловгудбай», она наступила ногой себе на ногу (зима, большая обувь), пошатнулась, но не упала, а выпрямилась и продолжила свой неверный круг.
Движения темненькой девочки выглядели танцем в большей степени: делая аккуратные шажки вперед и назад, она попеременно отставляла бока, чуть запоздало, совсем еще по-детски двигала плечами. Она заслуживала сравнения с червячком (полосатое платье), но, приставив к телу руки, двигала ими, как боксер перед поединком, или как поезд, каким его изображают дети в детском саду.