Елена Крюкова - Царские врата
И Богородицу «Умиление» уже ото всех отличала.
И Божию Матерь Смоленскую, защитницу Отечества, как ей батюшка о Ней рассказал.
И красавицу, в роскошной тяжелой короне, украшенной крупными, как совиные глаза, серыми и синими камнями – священник сказал, что это звездчатый древний сапфир и горный хрусталь, – Богородицу Тихвинскую; это был список с петербургской иконы, привезенный сюда давно, два века назад, именно для этого храма.
И святителя Николая, чудотворца, – у этой иконы, так же как у икон всех Богородиц, висели на леске связки золотых колец, дорогих ожерелий, серег с алмазами и жемчугами: это были искренние, почти детские дары, что приносили им люди. Помогла Богородица в беде – ну разве жалко материнское, дареное, наследное кольцо? Да возьми, Мать вечная, все, что хочешь… Услышал молитву святитель Николай, Никола великий Угодник – что, пожалею свадебное ожерелье свое?! Да ему радость, ему – награда!
Самое дорогое приносили, отдавали, на нитки, на лески, как рыбку на кукан, навешивали.
«А может, отдаривали что… грехи замаливали, – подумала однажды Алена, отскребая с плит свежую грязь и пыль. – Может, и мне принести жертву свою? Бескровную… Дар свой. За все, все, что я сделала, – отдариться…»
У нее никогда не было никаких драгоценностей.
И Алена только яростнее стала тереть щеткой пол.
Она возила мокрой тряпкой, щеткой по квадратным, сколотым, как льдины, плитам, и от плит шел холод, и ей казалось – она вправду стоит на льдинах, и ледоход идет, и льдины плывут по реке, и она, еле удерживаясь на ледяной плахе, плывет вместе с ними – в резкую синь, в белый простор, в иную, счастливую жизнь.
А смерть, как темная вода, омутами, водоворотами ледяными бурлит под ногами.
И вот однажды шла она, после работы, из церкви.
Думала так: Иван, должно быть, дома уже и сам себе ужин приготовил. Спасибо Ивану, терпеливый сынок у меня. Терпит мамку безумную.
Ну что ж, не выучилась, мать; не удалось тебе стать кем-то важным, заиметь профессию и дело большое в руках. А вот в руках твоих – тряпка да щетка.
Ну и что? Любой труд угоден Господу, так и батюшка говорит. И она сама знает это.
Шла, брела. Остановилась вдруг. Закрыла глаза.
И перед глазами ее встал во всей красе ее храм родной, куда она каждый день убираться ходила.
И вдруг, внезапно, почудилось ей, что – не здесь, не внутри этого торжественного, праздничного святого дворца, с богатыми, золотом да киноварью написанными, за стеклом сохраняемыми, ухоженными иконами громадными, царственно-роскошными, не под этим пугающе-высоким, уходящим в небо куполом Бог живет. Что совсем не это Его дом.
Что она моет, убирает вовсе не Его дом, а что-то такое роскошное, да, красивое, позолоченное, витое, самоцветами щедро усыпанное, – но совсем, совсем не дом Его истинный, родной, светлый!
Поразилась мысли своей. Открыла глаза.
Ночная улица молчаньем, шумом ветра, бесшумными шагами редких прохожих призрачно текла перед ней, вдаль утекала. И Алена спросила себя вслух, изумленно:
– А где же тогда дом Твой, Господи? Если – не в храме, который я так люблю? Где?
«Храм – это не настоящий дом Бога. Это всего лишь красивое здание, сложенное из камней, и его люди построили во славу Бога; и украсили росписями и иконами. Все это прекрасно! И людям есть где молиться. Есть где о Боге вспомнить. Обо всех живых и мертвых. Но Он сам, живой… тут не живет. А где же Он живет тогда?»
Она вздохнула и сказала вслух:
– Где же живешь Ты, Господи?
И никто на пустынной улице ее не услышал.
Только сама она услышала себя.
Пришла домой. Стащила с мертвых ног мертвую обувь. Долго мыла мертвые руки. Села на мертвый диван, он пропел ей пружинную мертвую песню. Ивана дома не было. Подняла голову: показалось, кто-то глядит на нее.
– А кто живой?
Усмехнулась мертвыми губами.
ВИДЕНИЕ АЛЕНЫ НА ЛИТУРГИИОн встал во весь рост передо мной.
В медовом, мятном мареве, нагарном, ладанном сумраке храма.
Он сам пришел – я не звала.
Стоял передо мной, не с иконы сошел, а живой пришел.
В той холстине, в которой ходил, когда жил, в сандалиях на босу ногу.
Слегка поблескивала смуглая щека, загорелый на южном солнце, чуть горбатый нос.
«У Него нос как у Рената. Точно!»
Стоял и улыбался. На меня смотрел.
Я оглянулась.
Видит ли в церкви Его кто-нибудь, кроме меня? Может быть, и видит.
Сердце сорвалось с ниток, на которых держалось, сигануло, ухнуло вниз, в ноги, в пятки.
«Я вижу Тебя!» – хотела я крикнуть. И не могла.
– Значит, Ты не умер и все правда, – беззвучно сказала я.
Он услышал. Улыбнулся яснее, шире.
Ясные, насквозь просвеченные солнцем, свечами, огнем, любовью глаза были у Него.
– Я молюсь Тебе по-настоящему, – шепнула я радостно.
Он наклонил голову.
Я вдохнула пахнущий елеем, нагаром и ладаном теплый, сладкий воздух.
Он шагнул ближе.
Я видела, как под грубой холстиной степного, пустынного плаща бьется сердце Его. Приблизила голову. Склонила лицо. Почуяла запах, такой тонкий, нежнейший, пьяный, радостный. Как от цветка в заречных лугах.
Ветер трепал холщовый плащ. Откуда в храме ветер? А, все равно.
Он здесь. И я перед Ним.
Я ниже наклонила голову, лицо мое приблизилось к Его груди, и губы мои коснулись Его сердца – там, где билась, зимним заиндевелым крылом голубя, зернистая, льняная, серая ткань.
И я почувствовала ожог на волосах, на затылке.
Это затылка моего коснулись Его горячие губы.
…глаза снова стали видеть.
…оглянулась.
…смотрела, смотрела на меня во все глаза закутанная в черный платок старуха-прихожанка: с кем я говорю, с Невидимым?
А хор в церкви взлетел звуками к куполу, воспел, взыграл весь, неистово, мощно и светло, опьяняюще, и я стояла, как пьяная, пьяная от любви, безумная, и слушала это, ликующее:
– Хвалите имя Господне, хвалите, раби Господа, аллилуия!
Голос отца Максима прорезал солнечный хор:
– Слава Тебе, показавшему нам свет!
И, подняв глаза, встретившись глазами своими грешными с Его радостными живыми глазами, летящими навстречу мне с ночной и золотой иконы, я смело сказала Ему:
– Я люблю Тебя, Господи. Я – люблю – Тебя.
ДЕВОЧКА, ТЫ ЧЬЯ?Однажды шла по улице. Тяжелые сумки в руках несла. Капусту, картошку, лук, баклажаны. Овощи она умела готовить. Жаль, сушь, неурожай грибов, в лес с корзинкой не съездить, грибочков Ванечке не пожарить.
Просто жили. Заготавливали крупы, Алена покупала тушенку; варила с тушенкой каши из всяких круп – гречневой, рисовой, ячменной – солдатский суп кондер. Когда кондер варила – Чечню вспоминала; странно улыбалась, над кастрюлей стоя.
«Да, тот котел. Те миски, с хлебовом. Горячий пар над котлом. Речь чеченская, турецкая, английская, русская. Каша из языков, наречий. Кондер наемный. И над едой – тряслись. Потому что не знали, когда поедим в следующий раз».
Осенние листья под ноги, как щенята, совались.
«И я опаду. С ветки сорвусь. Куда полечу? Что об этом думать».
Дня не проходило, чтобы она не думала о смерти.
«Неужели меня не будет? Никогда? А где же буду? Что-то ты, мать, там, на войне, об этом меньше помышляла, чем сейчас».
Смерть являлась ей на перекрестке, где подвыпивший лихач сбивал девочку-подростка, беспечно едущую на велосипеде; на рынке, где бритые юные парни избивали цепями и дубинками восточных торговцев, и те в ужасе разбегались, побросав овощи-фрукты, и чугунная цепь все-таки настигала маленькую горбоносую торговочку – может быть, чеченку, может, грузинку, а может, осетинку, а может, седую узбечку, что курагой торговала, и убили ее лишь из-за того, что она другой масти была и в другого Бога верила; в переполненном автобусе, где пацан, голодный волчонок, сунул кондукторше, визжащей: «Ты!.. Почему билет не берешь, а ну из салона выметайся!..» – нож под ребро; в распахнутой настежь соседской двери, откуда перед нею выносили обитый голубым атласом гроб, а в гробу лежал девяностолетний ветеран, дядя Саша Антипов, с лицом строгим и светлым; и везде являлась ей она, и Алена понимала: жизнь состоит из смерти, куда ни кинь, как ни крути.
Она тяжело, грузно присела на лавку. Поставила сумки наземь.
– В жизни есть только смерть, – сказала она себе вслух. – Надо смириться. Надо…
Что надо, не успела подумать. К ее ногам, коленям из сгущенья палых листьев и осеннего золотого воздуха подбежала девочка. Со светлыми, золотыми как листья косичками. «Какая золотая. А я перед ней такая черная. Жизнью прокопченная».
– Девочка, ты чья? – как можно веселее спросила Алена.
– Ничья! Ничья! – Она бешено, быстро прыгала на одной ножке. – Неправда! Неправда! Папина!
– Вот как, – улыбнулась Алена. – А почему не мамина? А папина только?
– А мама у меня умерла, я с папой живу! – вскричала девочка радостно, будто выкрикнула стих на празднике, и, в последний раз подпрыгнув перед Аленой, послала ей смешной воздушный поцелуй и убежала.