Вацлав Михальский - Собрание сочинений в десяти томах. Том первый. Повести и рассказы
– Не вляпывались бы, кто вам виноват? – едко спросила приемщица, пуская дым из ноздрей.
– Святая правда, – покорно согласилась старуха, – но вот ваши подрастут, тогда и поговорим, – закончила она с ноткой затравленности в голосе.
– У меня одна. Но я ей не дамся, ей-богу, не дамся!
– Ой, не зарекайтесь. Мне тоже все говорили: не давайся, не давайся ты им! Да куда денешься: дочка с утра до вечера только и капала: «Нет у нас с ним жизни, мама, нет. Да и откуда ей взяться – без самостоятельности?» Сын тоже ее поддерживал, хотя и молчком. Как-то крупный разговор у нас был с дочкой при нем, так я ей говорю: «Тогда к Вите уйду, если тебе не нужна». А он молчит. Так и промолчал, будто не слышал, газетку схватил и стал за мухой гоняться по всей кухне, пока не прихлопнул. А недельки через две его жена, Витина, как раз мне этого старичка нашла. Я согласилась. Куда деваться? И он такой жалкий был – думала, хоть кому-то нужна буду, хоть чужого старичка обихожу.
Да и мои все так радовались, так подталкивали меня к этой семейной жизни. Поплакала, будто в молодости, и пошла под венец. Куда денешься: жалко их всех.
Заговорило молчавшее до тех пор радио – окончился перерыв. Заговорило с победительным придыханием сначала что-то насчет кормов и удоев, потом про Чернобыль.
«Сладок свет и приятно для глаз видеть солнце», – сказал в свое время Екклизиаст. Сквозь давно не мытые стекла косо съезжали на пол лучи солнечного света, радовали глаз, веселили душу неясной надеждой.
Окончившая в свое время десять классов приемщица подумала, что, наверное, атомы похожи вот на эти пылинки, танцующие в солнечном луче, только еще меньше: «В голове не укладывается – куда же еще меньше?!»
– Значит, оно с радио связано? – спросила старуха. – Так зачем же в каждом доме радио? Надо их поснимать.
– Радио здесь ни при чем. Там что-то другое, просто так называется – радиоактивность.
– Раз назвали, значит, связано, – возразила старуха, – так просто не назовут.
– Сколько угодно, – скривив полные, еще свежие губы, дерзко усмехнулась приемщица. – Вот, например, почему я называюсь «приемщица»? Я ведь выдаю людям вещи – значит, я «выдавальщица». Да, я самая натуральная выдавальщица!
Старуха не стала перечить, почувствовала, что тут у ее собеседницы затронуто какое-то коренное несогласие с жизнью, какой-то глубинный протест против судьбы и рутины. Чтобы не спорить и вместе с тем сохранить достоинство, старуха закурила новую папироску.
По-мужски, щелчком, выбив из пачки сигаретку, приемщица последовала ее дурному примеру. «А то и в подоле принесет!» – неожиданно подумала она о своей пятнадцатилетней дочке, и страх пробрал ее по спине холодными иголочками до крестца.
Старуха умиротворенно смотрела на рой золотистых пылинок и думала о том, как ей не хочется идти домой, какая тоска ждет ее там – один на один с законным супругом, который сейчас наверняка подсоединяет телефонный провод к радио, чтобы она, старуха, даже не могла позвонить, спросить про внучиков. Знала, что двойняшкам-внучикам до нее как до прошлогодней травы, но прощала им все по молодости: вот пойдут через год в армию, даст бог, переменятся. Втайне старуха надеялась, что внучики о ней еще вспомнят, еще доживет она до того дня, когда попросят посидеть с маленькими.
Ее внучики были у сына, а дочка хотя и жила со вторым мужем, но так и не обременила себя детьми. Сначала говорила «рано», а теперь говорит – «поезд ушел». «При чем здесь поезд?» – спрашивала старуха. «Ладно, замнем для ясности!» – всегда одинаково обрывала дочка, и в уголках ее густо подведенных ореховых глаз набухали злые слезинки, но только набухали, пролиться она им не давала – берегла краску.
Два года назад заехала старуха в этот чужой для нее район Москвы, и теперь сложилось так, что единственный человек, кто еще уделял ей внимание, была вот эта работница прокатного пункта, разместившегося в высоком нижнем этаже жилого крупнопанельного дома. По всем статьям приемщица годилась старухе в дочки, а разговаривали они на равных. Может быть, оттого, что старуха не поучала, не кичилась своей старостью, а приемщица не подчеркивала свою сравнительную молодость, а может быть, потому, что женские судьбы их были похожи в главном – приемщица тоже осталась вдовой в двадцать два, едва родив. Старухиного мужа и его поколение выкосила война, а мужа приемщицы и его ровесников – бутылка. Не дай бог сравнивать с войной, но и бутылка – оружие массового уничтожения. Из тех, кого она прокатала, как тесто на лапшу, многие живые только по форме, а не по содержанию.
Как ни крути, а ей, старухе, кроме приемщицы, пойти здесь не к кому. А что она знает об этой приемщице? А что приемщица знает о ней? Ничего не знают они друг о друге, да и узнавать не хочется – так лучше. Главное то, что как только приемщица увидит ее в дверях, так и заулыбается. Улыбается и сразу выносит большую хрустальную пепельницу, похожую на вазу, ставит ее на низкий прилавок, отделяющий казенную часть пункта от так называемого «зала» – места, где могут толочься прочие люди. Старуха придвигает к стойке один из нескольких приставленных к пустой стенке стульев, и они сидят курят, говорят про погоду, про цены, про всякие другие общие места, а больше молчат. Главное – не лезут друг к другу с откровениями. А вот сегодня старуха вдруг сорвалась, наговорила лишнего. И сейчас ей стыдно, она старается не смотреть в глаза своей собеседнице – вдруг та подумала, что должна ответить взаимностью и рассказать что-нибудь не слишком красивое из своей личной жизни.
– Так я пойду? – неуверенно спросила старуха, докуривая вторую папироску.
– Да ладно, сидите, – приветливо улыбнулась приемщица, и на сердце старухи отлегло, как будто ее простили.
Все с тем же победительным придыханием радио объявляло о том, что желающие граждане могут взять напрокат свадебные платья, и называло адреса прокатных пунктов столицы.
– Про нас, х-мм! – криво усмехнулась приемщица. Такая у нее была манера усмехаться – криво, с обидой, накопленной за многие годы еще с тех пор, когда однажды, в первое лето после школы, напоили ее в полузнакомой компании до беспамятства, и очнулась она наутро в чужой постели. – У тебя и такое добро есть? – удивилась старуха. – Есть. Теперь осталось одно, а завозили когда-то пять штук. – Приемщица невольно оглянулась в сумеречную глубину помещения, туда, где висело на плечиках свадебное платье – издали его было почти не видно, так, лишь край тускло отсвечивающего полиэтиленового чехла. Но она-то знала его досконально – каждую рюшечку. Что ни говори, а белое свадебное платье с фатой – это тебе не пылесос «Буран», не стиральная машина «Эврика», не коврик в прихожую. Словом, это была самая непростая вещь у нее на выдаче, и относилась она к ней по-особому, с душой.
Оставшееся в прокатном пункте свадебное платье значилось в описи под инвентарным номером 327. Платье было самого ходового размера – полнота сорок шесть, рост три. Как было записано в документации: «рост – 164 см, обхват бедер – 100 см, обхват груди – 92 см». Обычно пишут «окружность бедер», «окружность груди», а здесь употребили слово «обхват», и хотя не было указано, кто должен обхватывать, но все равно сразу веяло чем-то живым и веселым.
Платье было впору и приемщице, и ее дочери – в свои пятнадцать лет та вымахала в такие дылды, что хоть под венец. Всего каких-то два года назад была девчушка, пигалица, а теперь форменная невеста – рослая, налитая, ступни тридцать восьмого размера, дай бог, чтоб больше не росли!
«Неужели и она из атомов?! – подумала приемщица о своей дочери. – И я? И вот эта старуха? И пепельница? И пепел? Неужели все из атомов – чепуха какая-то!» Она ведь и в школе учила, и знала – таки-так – из атомов. Знать знала, но осознать не могла, хоть режь! Атомы эти были для нее вроде смерти – то, что умирают другие, даже близкие, понятно, а вот в то, что умрешь сама, как-то не верится.
Сквозь толстые витринные стекла в грязных потеках была далеко видна ярко освещенная предвечерним солнцем широкая новая улица: майская свежесть газонов, невысокие деревья в дымке молодых листьев, небольшая, но плотно сбитая очередь человек в триста у винного магазина – будто стоящих на пристани в надежде сесть на корабль, что увезет их к спасенью; застывшие в глубокой чистой тени громады жилых домов, очеловеченные лишь разноцветными постирушками на балконах. А еще лет двадцать назад здесь дремали в беспамятстве глубокие, дикие овраги, заросшие колючим терновником. Говорят, что в оврагах водились зайцы, но в это сейчас так же трудно поверить, как и в сами овраги.
По дальнему от прокатного пункта тротуару, вдоль темной зелени газона пробирались к автобусной остановке знакомые старухе богомолки – чисто одетые, в косыночках, туго завязанных под горло, некоторые с палочками, точно стародавние странницы с посохами. Старуха многих из них знала в лицо, здоровалась, называла про себя «вольными бабками» и смотрела на них с завистью. Еще бы не завидовать – у них своя компания, с ними Бог. А что она? Как ей сейчас к ним пристать? Как присоединиться? Никогда прежде не ходила она в церковь, да и о Боге не задумывалась. Так только, когда, бывало, припечет, тогда и взвоешь: «Господи, пронеси! Господи, оборони!» А в нормальные дни не до Бога – крутись и крутись. То на камвольной фабрике, где проработала она, считай, всю жизнь среди мокрой шерсти в грохоте чесальных машин, то дома, то с детьми, то с внучиками. В церковь ходят по нынешним временам вольные бабки, а она никогда не была вольною. Лишь теперь, в последние годы, да и то со старичком на шее. Только и думай об его шкоде, только и спасайся. Ночью стала в своей комнате на крючок накидываться – мало чего ему взбредет – возьмет и голову отрежет. Врачиха говорила, такие случаи описаны. Зря, конечно, она это сказала, но уж больно начитанная в своем медицинском деле была врачиха, уж очень хотелось ей разъяснить насчет старческого маразма все до тонкостей. Да, сейчас бы она пошла в церковь, но как? Стыдно вдруг к Богу примазываться. А тем более вольные бабки все держатся кучкой, все такие неприступные, с поджатыми губами и с таким видом, как будто знают что-то такое, чего никто не знает. А тут еще ее дураковатое замужество. Правду сказать, если б не последний грех, попросилась бы она к вольным бабкам в компанию. На миру и смерть красна – в народе ничего зря не сказано.