Григорий Ряжский - Портмоне из элефанта (сборник)
– Я тебя раньше ждал, Димитрий, – сказал он, не оборачиваясь. – Вон, второй раз уже самовар запаливаю…
Его словам я не придал ни малейшего значения, а с ходу взволнованно сообщил:
– Федор Никодимыч, беда! Луиза пропала! Лу-Лу!
Федя подул в самовар и медленно распрямился:
– Пропала, говоришь?
– Пропала! – заорал я. – Прямо из шашлычной исчезла! Вышла в туалет и не вернулась! И нет нигде: ни дома, нигде!
– Да не пропала она, Митенька, не горячись, – произнес старик и посмотрел на часы. – У нее время вышло, и она слиняла. Они не любят перерабатывать, которые дорогие. Это из фавел которые, тем все равно бывает, даже лучше некоторым. – Я уставился на Федора Никодимовича с приоткрытым ртом. Что-то шевельнулось во мне, что-то тревожное и больное, но я еще не желал в это верить. Это было совершенно невозможно. Этого просто не могло быть… – Фавела – трущоба, значит, трущобный квартал. А еще – это цветок такой красивый, – продолжал хозяин ювелирного магазина, – ярко-желтый, как песок копакабановый. Он распускается быстро очень и сразу же закрывается, если надо. Но у него это от настроения, а не от расчета, ты понял, Митя? А девка эта, Лу-Лу которая, она не из фавелы, она из дорогого района. Там у них все по часам. – Он вытянул самовар из камина. – Закипел, кажись… Садись, чего стоишь-то? – Я опустился на пол там, где стоял, не веря тому, что слышу. – Я ее на трое суток для тебя купил, вот она семьдесят два часа отсчитала и не задержалась больше. У нее, наверное, опять работа в вечер. Чего ей с тобой нянчиться-то? – он усмехнулся. – А как она вообще, нормально?
У меня задергалась челюсть. Я попытался было что-то сказать, но почувствовал, что не могу. Слова образовывались возле горла, но почему-то не вылетали наружу, а слипались между собой там же, в зобу, и все это срасталось в огромный твердый ком, который, в свою очередь, не пропускал звуки и воздух ни в одном, ни в другом направлении…
– Тебе с кардамоном или просто чистый лист?
Я все еще не мог отвечать. А если бы и смог, то не уверен, что вопрос был достаточно простым для моего состояния… Наконец ком разломился, и я выдавил из себя:
– Так ты же говорил, студентка… Знакомой твоей дочка… С телевидения…
Федя грустно усмехнулся:
– А ты хотел, чтоб я сказал – шлюха обычная, только из дорогих?
– Но… но… – Я никак не хотел поверить в такое страшное в своей простоте объяснение. – Шлюхи так не ведут себя, понимаешь? У нас любовь была, самая настоящая любовь, самая что ни на есть честная и прекрасная.
– А-а-а-а… Ты об этом… – Федя, казалось, нисколько не удивился. – За это я отдельно приплатил, сверх таксы. Хотел тебе приятное сделать, у меня ж все-таки годовщина в тот день была, по Клавде. Я подумал, так тебе больше понравится, с любовью если. – Неожиданно он развернулся, отставил в сторону заварку и схватил меня за руки:. – Я их знаешь когда заненавидел? Хочешь, скажу? – Я молчал, плохо ориентируясь в Фединых откровениях. – Когда силу совсем на них потерял. Это уж когда лет десять после Клавди прошло. – Он мысленно подсчитал что-то, подняв глаза к потолку. – Да! Десять, не меньше! – Он перевел дух и сверкнул глазами из-под золотой оправы. – Они все тут шлюхи! Понял, Митенька? Все, как один! И бабы, и мужики! Всех их ненавижу!!! – Я продолжал молчать, мысли все еще путались, но постепенно приходили в привычное взаимодействие с остальными органами чувств… – А еще знаешь, чего я тебе скажу, Митюша? – Он сжал мои руки еще сильнее. – Тут такая жизнь: если кайман здоровей пираньи, то он ее сожрет. А ежели наоборот, кайман мелкий, а пиранья здоровая, то она этого каймана сожрет сама. Вот так-то! Тут – что охотник, что добыча – без разницы! Поэтому весь народ их – одна большая шлюха! Поэтому ненавижу! – Он перевел дух и вернулся к заварке. – Ладно, дело прошлое… Я тут Дине, жене твоей, гостинец приготовил, кулон серебряный с хитрым камушком. Передашь от меня потом, когда вернешься. Скажешь, от Федора Никодимовича Березового, с поклоном. Сейчас вынесу… – Он развернулся и пошлепал к дальней внутренней двери.
Я резко встал и вышел из магазина. Я шел по Авеню-де-Атлантик, но не вдоль нее, а строго поперек. Мимо меня проносились автомобили: сначала те, что двигались в сторону Рио, а затем другие, те, что, наоборот, удалялись от него, лучшего из всех земных городов. Они сигналили мне светом фар, они гудели мне всеми своими гудками, но я их не слышал и не видел. Позади остался ювелирный магазин – место, где нашел свой приют Федя, русский бразилец, мой бывший друг. Впереди ревел океан и бился мокрым краем о Копакабану. Я ступил на нее ногой и увидел в темноте, что песок подо мной горит ярким огнем, даже не ярким, а ярко-желтым, как цветок трущобной фавелы, как бронзовотелый танцор капоейры, как солнце над Рио-де-Жанейро, как подержанный «Мерседес» старика Никодимыча. И тогда я сложил ладони в трубу, поднес их ко рту и что есть сил заорал, закричал, заревел, стараясь перекрыть собственным голосом все, что было вокруг меня на этой знойной чужой земле: Атлантический океан, ветер, разносящий золотой песок, звуки капоейры и нежный звон колокольчика на двери ювелирного магазина…
– Копакаба-а-а-а-а-а-н-н-а-а-а-а-а, мать твою!!!.. Копакаба-а-а-а-а-а-н-н-а-а-а-а-а!!!..
Поезд тронулся, я качнулся в сторону, противоположную движению, и подумал, что, наверное, это в обратную сторону от Рио…
И мне вдруг стало нестерпимо жаль, что в обратную…
И тогда я попытался задержать собственное движение и перенес тяжесть тела в другую сторону, по ходу поезда, ближе к Рио…
Но поезд набирал обороты сильнее, чем я в своей невольной попытке ему в этом помешать, но мне никак не удавалось затормозить его могучий ход от Рио…
Тогда я наклонился против его скорости еще больше и еще сильнее стал сопротивляться силе локомотива, увозящего меня назад…
Но все было бесполезно, я удалялся от лучшего из городов все дальше и дальше…
И тогда я заплакал, осознавая, что для этой борьбы у меня уже никогда не будет необходимых сил, и не будет вместе со мной тех, кто встанет рядом и остановит это неправильное движение назад от цели… От конечной станции «Копакабана»…
И я заплакал, не разжимая век…
– Дяденька! – раздался рядом со мной тоненький голосок. – Дяденька, садитесь, пожалуйста!
Я вздрогнул и разлепил мокрые веки. Передо мной стояла прелестная девушка, та самая, с зеленой тетрадкой, с аккуратным каре вокруг смуглого лица, в коротенькой, в обтяжку, мини-юбке. Она протянула мне руку и помогла сесть на ее место.
– Следующая станция – «Павелецкая». Вы спрашивали…
– Спасибо… – тихо сказал я и посмотрел ей в глаза, – спасибо тебе, Лу-Лу…
Дырка
С Иркой нас никто не знакомил, потому что она возникла из ниоткуда, из воздуха. И сама такой же воздушной оказалась, как окружающая среда, почти невесомой, словно неживой, нематериальной. Поначалу я не поверил даже, что так бывает, что подобная красота вот так запросто может достаться такому человеку, как я – ничем не выдающемуся пацану из подмосковного Реутова. А оно получилось, несмотря на все законы несовпадения тайной мечты с близлежащей действительностью.
А началось с того, что отец с мамой в санаторий уехали по горящей путевке, а нам с Мараткой строго-настрого наказали экзамены посдавать как положено, без троек и пересдач на потом. Хотя если насчет экзаменов говорить, то это про меня только, потому что ко времени родительского отъезда в Кисловодск я как раз одиннадцатый класс заканчивал, то есть всю школу целиком. А Маратка – нет, ему сдавать выпускные лишь через год надо, потому что он моложе меня как раз на год, но зато противным бывает – сил нет хлебать его привередство постоянное, похвальбу и занудство, а делать нечего, приходится терпеть, так как он мне младшим родным братом приходится, а мама с отцом еще потом шепнули на прощание, чтобы я заботился о нем по получившемуся старшинству фамилии и не позволял Маратке глупить. Вся на тебя надежда, Ильдар, сказал отец, когда Маратка не слышал, и добавил, что, мол, ты теперь за него в ответе по любому в семье происшествию, особенно с девочками чтоб никаких историй, а то знаешь, какая у Маратки повышенная бойкость на экспансивные выходки в этом направлении, а кроме тебя, сынок, нам с мамой понадеяться не на кого, ну а за тебя-то мы остаемся спокойными даже в ходе санаторного излечения, так ведь? Отец испытательно на меня посмотрел, и я догадался, что он остался доволен тем, как я серьезно на его увещевание отреагировал. После этого он дал мне денег на месяц жизни, и они с мамой уехали на вокзал.
Да, с другой стороны, так оно все на самом деле и обстояло. Я был серьезный юноша с достаточным количеством некрупных, но непроходящих прыщей, расцвечивающих розовым вперемешку с желтыми гнойничковыми кочками географию ученического лба по всему неровному пространству выше глаз. Но при этом я еще был толстый, и, таким образом, окончательный портретный эффект моего типоразмера вполне объективно мог рассматриваться как отвратительный. Мама ласково называла меня Бублик. Но не из-за упомянутой выше серьезности она так меня называла, само собой, а из-за упругой внешности и округлой упитанности. Правда, она всегда добавляла при этом «мой», или же «любимый», или просто «бубличек», не понимая совершенно, что унижает меня тем самым еще больше, чем девчонки в школе, которые обидных слов в мой адрес не произносили никаких, но зато и малейшего интереса к моему мужскому началу также не проявляли. Говорили просто, что привет, мол, Ильдар, или же пока, мол, Ильдар. И все. И глаз их никогда не всматривался в меня с неравнодушной внимательностью или же с каким-либо зажигательным намеком на после занятий, потому что никто из них не хотел особенно дружить с упитанным кренделем, да еще таким по жизни задумчивым и не агрессивным. Разве что химичка наша, Раиса Валерьевна, смотрела на меня обычно по-доброму и с напутственной благожелательностью всегда, как будто жалела, что после школы насовсем расстаемся с ней. Но это, наверное, не только ко мне отношение имело, а и ко всем остальным ребятам тоже, хотя, с другой стороны, она сильно худощавая была и немолодая одновременно – лет двадцать шесть имела, не меньше того. Вот и все, что было у меня по линии женского пола к моменту выхода на самостоятельность. А Маратка – тот, наоборот. Маратка выше меня ростом получился и стройней на шесть дырок вовнутрь, если мерить по одному и тому же ремню. Поэтому когда Маратка со мной рядом появлялся, то девчонки, те самые, которые меня раньше совсем не замечали, начинали внимание обращать, но, наоборот, в сочувственную, теперь по отношению ко мне, сторону, в направлении сравнительного удивления и жалости, что брат-то родной, а такой против меня натурально симпатичный, привлекательно-наглый и без единого прыщика на физиономии. А Раиса Валерьевна, та, наоборот, казалось, искренне удивлялась, но уже совершенно в противоположную сторону, в ту, что как, значит, у такого брата, как я, есть такой совершенно другой брат, как он. Но она Маратку еще, правда, по его десятому классу знала, так как и у него тоже химию вела. А может, так мне тогда только казалось про химичку, что ей тоже так казалось про меня?