Василий Аксёнов - Десять посещений моей возлюбленной
Говорит, не оборачиваясь:
– Ты где?
Взял ее за руку. Иду. Ладонь ее – как ярый воск – в моей ладони будто плавится. Не выпускаю. И знаю что-то, но забыл. Но явно слышу:
– Соболь, – приказывает Таня шепотом. – На место.
Цепью звеня, убрался в будку Соболь.
– Тише, – но это мне.
И я послушный – от меня ни звука.
На крыльцо взошли – ступеньки три, а – будто больше. Сени – прошли их – длинные. Ведет меня Таня – как слепого. Покорен я – пусть хоть на смерть. Со мной такого не бывало. Кладовка – знаю: и по запаху, и – говорила. Лестница. Ступенек семь – и помню, но считаю: словно – куда-то.
Наверх, понятно.
Поднялись.
– Папка, – говорит, – скоро проснется… Вечером пил… последнее сметали сено… Оденусь я, и, может, погуляем?
Молчу. Не в знак согласия – иначе.
– Потом, – чуть позже говорю. Сказал – как выдавил.
Освещен чердак тускло: фонарик на земле лежит, возле кровати, – не выключен – щепки мелкие – лучом их выявил – те громоздятся, тень от себя кидая долговязую.
Сели.
Сидим. Как незнакомые. Как будто – поезд тронется – и мы поедем.
– А где, решил уже, учиться будешь? – спрашивает.
– В первую школу записался, в Елисейске. У тетки жить хотел, но после передумал, – выпалил.
– Чё, в Полоусно?
– В Полоусно.
– И мы вот с Дуськой…
– Здорово, – говорю.
– Ну, – говорит.
– А чё… ребята все туда… и я…
– И мы вот тоже…
Целую. В губы. Их – в себя. Они во мне – как заполняют.
– Хоть и привыкли там… И тетка ждет.
– И я… подумал… чё-то… это… Сильный, пытаюсь повалить, но говорит она:
– Витька, писал, приехать должен.
Старший брат ее. Живет в Ванаварах. Вертолетчик. Уже рассказывала – знаю.
– У, – говорю. А сам – и чувствую и думаю, упругая какая в талии, – сопротивляется. Но мне так кажется: сопротивляется не мне – кому-то.
И я упорствую.
– Жениться вздумал…
Говорю сорвавшимся куда-то голосом:
– Таня.
Имя назвал и задохнулся.
– Хотел с одной… но та сбежала…
– Таня, – теперь – проверить, что живой.
Молчит.
Потом – я справился:
Лежит она. Но как-то – боком. Ноги у нее – как были – ступнями на земле чердачной – сломанно. Поднял их – выправил – назад не возвращает. Свалились тапочки – о землю шлепнулись – слышу. Про них – про тапочки – не думаю. О чем-то.
Легла.
Об этом.
И я – нас рядом будто положили. Лежим. И слушаем: затихли. В моих глазах, по памяти, стропилы кружатся – как будто спицы в колесе – не остановишь. В ее – не знаю – за ресницами.
Потянулся, фонарик выключил. И слышу:
Таня молчит.
Вернулся. Лег.
– Таня, – шепчу.
Целую. Повторяю:
– Таня.
– Мы с Дуськой, – говорит, – сначала тоже думали…
– Я знаю.
Грудь у нее… В ладонь мою – как будто кто измерил… Губами – тоже совпадает.
Молчит. Но как-то… Как будто жаром обдает оно – ее молчание. Впервые слышу.
И говорю опять – заладил:
– Таня.
Молчит.
Без лифчика – спала так; вышла – не одев.
Ну, думаю.
Не думаю. А – как-то.
– Таня, – совсем уж шепотом. И произнес ли? Сердце так бьется: Та-ня, Та-ня! Я просто слушаю его – вдруг обнаружил.
Сосок – как что-то – или оттуда, из беспамятного детства – неожиданно, – или совсем уж что-то взрослое – как будто черствый. Тот и другой. Как близнецы, как наши две звезды, но все же разные – познал различие – родное.
Как никогда. И никогда – конечно.
Должен понять, что больно ей. Не понимаю.
– Больно.
Чуть оторвался, говорю – как будто вспомнил что-то:
– Таня…
Но не хватает воздуха. Легкие – тесные – и на такое не расчитаны. И сердце – то – как не готово.
– Прости, – как выдохнул.
Тело ее. Живот. Потом…
Я – как в другой будто стране, знаю ее лишь по учебнику, но нахожусь впервые в ней – как-то попал туда, не знаю; только глаза закрыл и не оглядываюсь.
Моя рука – чуть победит, ее – как будто отвоюет.
Сопротивляется. Но так – будто условились – до первой крови… И без судьи.
Ни с кем так в жизни не боролся – вроде и бережно, но – беспощадно. Я – как Пелей, а Таня – как Фетида.
И у нее, у Тани, – две руки. А у меня – одна – как однорукий.
Другой – с ремнем своим справляюсь. Рука – сама как будто, без меня.
И дышим оба – запыхались.
Когда она, Таня, достала из-под подушки? – шишку сосновую в руке вдруг держит – зажала. Свою. Моя – в кармане – чувствую… Свою рубаху распахнул пока – нам передышка.
И как-то все произошло… Как что-то вмялось.
Все по-другому раньше представлялось. Как страна… знал о которой только по учебнику.
Долго молчим – невыносимо.
Говорю:
– Таня, – к кому чужому будто обратился. Язык сухой – валялся где-то будто – высох.
Молчит.
– Таня, – опять.
Не отвечает.
Целую.
Губы – огонь. Опухли туго – разгорелись.
И мне: тоскливо сделалось, тоскливо – как не бывало.
Лежу еще. И говорю:
– Пойду.
Молчит. Лежит – как умерла.
Но я-то – рядом.
Заговорил кто-то в доме – раздается.
Встал. Ремень застегнул. Стою. Темно.
– Пойду.
Молчит.
Склонился. Целую. В губы. Чуть прикоснулся к ним. Они – как неживые.
– Таня.
Молчит.
– Таня… сама ты… если бы не ты…
В ответ ни слова.
В стыд – с чердака, как в бездну – провалился. Упал. Поднялся.
Вышел оттуда – за ворота.
Стою. Сколько-то. Но понимаю то, что – ночь.
Плетусь сначала, после – побежал – словно сорвался. От Черкасс.
Бегу.
В спину луна меня подталкивает – к дому, там – мать. И – папка. Нет, по-другому как-то: там – отец. Они не знают…
Или?.. Что-то уж всех, наверное, оповестило – что-то.
Тень впереди меня – моя, и – жалкая. Поэтому – и убегает.
Зачем я вспомнил то, что было… – это из песни. Повторяю. Начну, закончу. Ободзинский. Привязалась. Я – об одном, на языке – она – не сплюнуть.
Бегу. Вверх робко гляну:
Звезды: луна – поэтому и редкие. Еще гало – и то полнеба заслонило. Одна уверенно лишь выделяется: Медведица. Полярная – моя – и путеводит. К ней близко – Танина – по ней, по этой звездочке, как говорит Колян, мой брат, можно проверить зрение – кто ее видит… Не видно, но – из-за луны.
Все вроде то же – небо и земля. Но что-то очень изменилось. И мне представилось, как будто налила мне моя родная бабушка Настасся – я никогда ее не видел, тут вдруг предстала – парного молока, бегу я с ним, упал – смотрю: в руке пустой стакан – а молоко разлилось по муравке.
Обрел я что-то – как утратил.
Смотрю на тень свою – она нагая.
Бегу я с чем-то – как с украденным; под самым пахом спрятал кражу.
И вспомнил вдруг:
Пришел я к Шурке Пусе. Еще и в школе не учились мы. Сидит он, Шурка, за столом – играет сам по себе с иголкой и магнитом – иголку водит по столешнице. Я сразу понял, что пропал: в жизни не видывал такого чуда. О том о сем поговорили – я как об этом. Отвлекся Шурка – побежал в уборную. Сунул я магнит себе в шаровары – внизу те были на резинках. Пошел, хозяина не дожидаясь. Лишь за ворота вышел только и пустился – как сейчас вот. Магнит мне бабку, помню, раскровянил. Домой вбежал. Иглу из маминой игольницы извлек, устроился с магнитом за столом – заходит Шурка. И помню я – как подпол провалился. Когда уж вылез.
Так же.
Бегу. В рубашке. Путь кремнистый. На обочине, на траве, иней. Деревья – в опоке. Все – как на сцене.
Украл-то чье-то я – даже не Танино – я у нее бы не украл. Ни у ее родителей, ни у своих. А – у Кого-то. Не понимаю это – чувствую.
Смело смотрел на небо раньше, теперь – и глаз-то не поднять. Гляжу на тень – свою – не догоняю.
Бегу, бегу – как от кого-то.
Я вроде я – но сам себя я никогда еще таким не чувствовал – как кто-то, и этот кто-то мне противен.
Не в кедах, в туфлях – гулко топочу, но не по Старо-Гачинскому тракту, кажется, а по Вселенной, как хрупкий наст, ее ломая, – и Кто-то слышит этот хруст… принадлежит Кому она – Вселенная…
Но отдается в чем?
Сердце колотится – не в нем – не уместится – выплеснется.
В чем-то – в чем осядет.
В Ялань вбежал.
Слышу – продребезжал по тракту Лехин самосвал – поехал в город.
К дому приблизился. Заплот перемахнул – как горностай.
Лег в гараже на раскладушку.
Лежу.
В глазах – не вытеснить.
В ушах – не успокоить.
В сердце… Не в нем…
Спать не могу.
Потом:
Как будто помер – под обломками Вселенной – раздавили.
Часть вторая
И на небе мост унесло!Две звезды, рекою разлучены,Одиноко на скалах спят.
БасёОт юности моея враг мя искушает,И сластьми палит мя…
Антифон 1, глас 8Посещение шестое
И все мне нравятся, без исключения, но этот самый для меня любимый, второй месяц весны, ранней как будто, но обманчивой, – числа с двадцатого до Пасхи и после Пасхи до конца – выдался теплый и погодистый, с крепкими, конечно, утренниками, после которых наст, не ломающийся даже под копытами коня, держался чуть ли не до полдня; нам по нему набегаться хватало. Явление для нашего апреля не редкое – случается. Лишь поманил. А все и разомлели. И все; земля прежде всего – ее уж трудно вроде одурачить. Первой, как всегда, муравушка – едва от снега обнажилась, глазам предстала, сразу и – проснулась. А вскоре, только пригрело солнцем, приласкало их, и угоры в Ялани и вокруг нее зеленеть начали. Те, что на юг глядят, так и особенно – марево стали испускать. К Вербному воскресенью, когда за ней лазит Лазарь, уже и верба распушилась, и вокруг нее пчелы, рано нынче выставленные из омшаников, загудели звонко и не бесполезно – имели взяток; и мед я пробовал – отменный – хоть я и равнодушно к меду отношусь. Ручьи и голуби заворковали вкрадчиво. Голуби – только днем, а ручьи, прячась под хрупкой коркой льда, и по всей ночи не смолкали. Я загореть успел, черным сделался, как голенишше, – мама так говорит, меня жалея. Но в начале мая, как только лед на Кеми тронулся, вешней водой река заполнила всю пойму, и зима к нам – будто забыла с нами попрощаться – возвратилась, вынудив всех, кроме отъявленных непосед вроде меня, ворон, собак и воробьев, спасаться от нее, и без того уже больше чем за полгода опостылившей, – кого куда, а раззадоренных веселым занятием по сбору вербного нектара пчел – безвылазно, безвылетно ли, в ульи; и на летке их было не увидеть, разве охрану в глубине летка, едва выглядывающую, словно из засады. То со снегом, заново и толсто все заваливающим, который быстро, правда, стаивал. То с леденящим, верховым и низовым – при ясном, без единого облачка, небе, – помногу суток не стихающим и пробирающим до костей ветром-сивером. Таким у нас май чаще и бывает. Чувствуя близкую поддержку севера, зима никак не хочет уступать.