Мария Метлицкая - После измены (сборник)
– Молчишь? – дергала она ее ежеминутно и отдавала очередное приказание «подай», «принеси», «поговори еще», «займись делом».
Девочка безропотно каталась по квартире, словно шарик в детской головоломке, никак не попадая в указанную матерью дырочку. «Не туда», «не то», «не так», «бестолочь», «только за смертью посылать», «ничего делать не умеешь», «как ты жить будешь», «кто тебя такую замуж возьмет», «с такой дочерью век зятя не видать» и т. д.
Катька не обижалась, Катька ликовала: две недели материнского безмолвия и неподвижности погрузили ее в атмосферу неизбывного сиротства, когда до тебя никому нет дела. И это состояние ей не понравилось. Поэтому материнские вопли девочка воспринимала как пение херувимов у себя над головой и готова была их слушать вечно.
Две недели застоя обернулись для Антонины желанием вернуть вспять утраченное время, и поэтому, вернувшись к нормальной жизни, она взяла реванш, решив переделать такой объем работы, который благоразумные люди рассчитывают загодя и распределяют в соответствии хотя бы со среднестатистическим восьмичасовым рабочим днем.
Другое дело – Антонина Ивановна, объявившая войну беспорядку в квартире и в голове. Первое, что сделала эта женщина, – вымыла окна. Причем не косметически, а основательно, чтоб рамы поскрести, стекла отполировать старыми газетами до блеска. Смотри сквозь них и радуйся: не видно стекла, весь мир – у тебя в доме.
За окнами пришла очередь штор и пожелтевшего от долгого использования тюля. Самохвалова замочила их в ванной и, согнувшись, остервенело жамкала в жизнерадостной пене советского порошка. Устав стоять над ванной, Антонина залезала в нее и топала ногами, продолжая борьбу за чистоту.
– Может, машинку запустим? – робко поинтересовалась Катька, утомленная материнской активностью.
– В машинке любой дурак сможет! – горячилась Антонина Ивановна. – А ты ручками, ручками. Два раза постираешь – и перестанешь об них руки вытирать.
– Ничего я не вытирала! – возмутилась младшая Самохвалова.
– А я и не говорю, что ты. Может, это Женька твоя? Кто знает, как у них дома делают?
Девочка дипломатично промолчала.
Следующим этапом реконструкции здорового пространства самохваловской квартиры стал сервант, плотно набитый сервизами, хрусталем, фарфоровыми статуэтками и старыми фотографиями. В общем, за очередным квартирным сегментом всплывал еще один квартирный сегмент, а сил у Антонины становилось все больше и больше, взгляд яснее, вместе с трудовой испариной с нее начал сходить плебейский загар и в лице появилось нечто, напоминающее задор и подлинный интерес к жизни.
– Может, хватит, мам? – взмолилась Катька, заподозрив Антонину Ивановну в причастности к жестокой эксплуатации детей и подростков, которая, по словам школьных политинформаторов, процветала в некоторых странах Азии, Африки и Латинской Америки.
– Ничего не хватит! Весь дом загадила! Здоровущая девка, а ума нет убраться, пыль стереть, полы помыть.
– Ты ничего делать не разрешала, – сопротивлялась Катька.
– Мало ли что я не разрешала? – изогнулась стоявшая на стуле Антонина, пытаясь протереть заполненный дохлыми мошками плафон на люстре. – Тебе своя голова на что?
Девочка пожала плечами и задумалась, насколько может быть полезна эта своя голова, но так и не решила. Маме виднее.
Антонина Ивановна тоже так считала, поэтому с дочерью не церемонилась и называла вещи своими именами. Чаще других использовалось имя «дура» и все его производные.
– Дурища ты моя! – почти ласково обращалась мать к Катьке, заметив, как та изучает себя в зеркале. – Понравиться ему хочешь? Не понравишься, не надейся, рожей не вышла. Говорила я тебе, не приживаются у нас мужики в доме. И этот не приживется.
Катька вздыхала, Антонина расстраивалась и продолжала свой бесконечный монолог:
– И где гордость твоя? Любят гордых, а не таких, как ты: чуть глазом моргнул – и нате, пожалуйста, берите меня на блюдечке с голубой каемочкой. Может, я вообще им от дома откажу? Хотите – обижайтесь, хотите – нет. Осчастливили! Москвичи. Чего ты вздыхаешь? Не вздыхай! Морду кирпичом делай и мимо ходи, чтоб неповадно было. А то устроились! – возмущалась Самохвалова.
Через секунду Антонина меняла тему и миролюбиво описывала Катькины достоинства: и умная, и рукастая, и скромная, а что больная и так себе, так это и неважно: главное для женщины – здоровых детей родить. А не получится, так тоже хорошо. А то, что именно у нее не получится, так это понятно, кто бы сомневался! Поэтому держи хвост пистолетом. И вообще, если хочешь, у Евы живи, пока эти мародеры не съедут.
«Ну уж нет!» – возмущалась про себя Катька и терла себя, стоя в душе, вполсилы, чтобы крымский загар остался. А то доказывай потом, что ты на юге была, а не в деревне глухой отдыхала (почему-то важно было, что на юге).
Катерина верила в справедливость (каждому – по терпению и усердию его), поэтому работать над собственной красотой не переставала. Даже у Женькиной сестры пару рижских журналов выпросила, чтобы с основными тенденциями моды ознакомиться и повторить их в своем скромном провинциальном гардеробе. А то, что мать, пролистав журналы, заявила «Так одни профурсетки одеваются», не тронуло ее совершенно. Понятно, старая, ничего в моде не понимает, привыкла смотреть эти свои кирпичи с безумными платьями дореволюционного периода.
Андреева надо было убить. Точнее, сразить. Сразу и наповал. Чем-нибудь таким трехцветным, чтоб вариант был беспроигрышный.
Когда нашла, сунула под нос Антонине. Та фыркнула: тебе надо, ты и делай.
– Ну и сделаю, – согласилась Катька и купила в Военторге индийский тик трех цветов: голубой, салатовый, розовый.
– Из него насыпеньки шьют, – вынесла приговор Антонина Ивановна и строго поинтересовалась: – Деньги откуда?
– Дядя Петя дал.
– И ты их на это дерьмо потратила? Тебе их разве для этого давали?
– Мне их на мороженое давали, – напомнила Катька и надула губы.
Самохвалова обиделась. Это, по ее разумению, были не просто деньги, это была вечная память, которую кладут на сберкнижку до лучших времен.
– Сколько их у тебя было?
– Двадцать.
– С ума сойти! Разве так детей балуют? Надо было сохранить.
– Зачем? – полюбопытствовала Катька.
– Затем! Потому что ничего от него не осталось. Ты вот здесь сидишь, а он там, лежит в земле чужой. И никто к нему не приедет и не скажет: «Здравствуй, папа. Как ты?» Никто. Потому что дети у него сволочи: деньги на похороны, значит, прислали, а хоронить не приехали – далеко. Ты вот меня приедешь хоронить?
– Ма-а-ама! – возмутилась девочка.
– Что-о-о-о «мама»? Все там будем: и я, и ты. Сроки разные. Одну меня на чужих людей не бросай, я ж вот тебя в детдоме не оставила, хотя ты с кривошеей родилась и синяя вся. Вот и ты сама меня хорони. И платок газовый надень, чтоб не старушечий, а красивый. А еще лучше этот, как его, капор. И губы подкрась. Неярко. И чтоб никакого оркестра за моим гробом не тащилось. Не хочу я этих лабухов слушать. Чтоб скромно все было и с достоинством.
– Не на-а-адо… – печально попросила Катька.
– Надо, дочь, – заявила пятидесятитрехлетняя Самохвалова. – В любой момент может случиться. Мне, между прочим, не восемнадцать. Вот замуж тебя выдам – и все. Хватит. Пожила.
– А я замуж тогда не выйду, – пообещала Катя и вздохнула.
– Выйдешь, куда ты денешься. За Андрея вот или еще за кого-нибудь.
Девочка подумала и подошла к матери.
– Чего ты?
– Ничего, – ответила Катька и обняла мать за ноги.
Антонина замерла и опустила руки.
– Не грусти, дурочка, – сказала она и погладила дочь по голове. – Хочешь, волосы обрежем? По плечи.
– Ничего я не хочу, – буркнула девочка и отошла в сторону.
– Не хочешь, как хочешь, – согласилась Самохвалова и, кряхтя, слезла со стула. – Ну-у-у-у… – огляделась она вокруг. – Теперь и людей не стыдно принять будет.
Полночи мать и дочь провели в бдениях за швейной машинкой: строчили юбку, с азартом критикуя работу друг друга. За окнами до утра бродили выпускники в ожидании рассвета. Вслед за ними бродила неугомонная тетя Шура, следившая за передвижениями Ириски («как бы чего не вышло»), и с тоской смотрела на светящиеся окна Самохваловых.
Катька клевала носом и вздрагивала от зычных материнских окликов.
– Хватит спать! – приказывала Антонина и с остервенением встряхивала трехъярусную юбку. Юбка хлопала, как полковое знамя на ветру.
– Больше не могу! – объявила девочка и улеглась на тахте.
– Спи давай, – разрешила мать и загремела утюгом о подставку на гладильной доске.
Рассвет Антонина Ивановна встретила на балконе, напугав своим появлением уставшую от ночного бдения Санечку.
– Ты-то чего не спишь? – зашипела тетя Шура снизу.
– Не спится, – объяснила Самохвалова и удалилась в комнату.
– Ненормальная, – пришла к выводу Санечка и поежилась. Время, отпущенное Ириске на прощание со школой, истекло. «Честь пора знать», – подумала про себя тетя Шура и отправилась через школьный сад в сторону косогора в поисках дочери.