Елена Крюкова - Царские врата
Часы далеко в комнате, как на том свете, пробили.
Двинул кулаком по столу. Посуда зазвенела.
– Вашу мать…
Как бык, тяжело встал, боднул головой воздух. Кулаком ударил в дверь. Вывалился из кухни в комнату. Мать спала на старом диване. Иван подогнул колени и упал возле дивана, неуклюже зацепившись слепой рукой за стул. Подполз на коленях к ее изголовью.
– Мама, – пьяные губы искали и находили сонные впалые щеки, седые разметанные по подушке волосы, – мама, я всех убью… я их всех – покошу… автомат достану – и перестреляю… всех… чтобы только ты была счастлива… чтобы тебе было хорошо… тебе одной… я всех – за тебя – убью… Все равно мы будем… мы… а не они… слышишь… мама…
Пьяные слезы капали на родное лицо, пятнали наволочку. Алена разлепила глаза.
– Сынок… – Подняла слабую руку, погладила Ивана по голове. – Опять пил… Зачем…
– Не могу, мама… Не могу так жить… Я… – Он неслышно захохотал сквозь слезы. – Я… ах-хаха!.. Хочу стрелять, как ты… Знаешь, есть песня такая: стрелять так стрелять… а-ха-ха-ха…
– Не надо стрелять, – выдохнула Алена, лаская голову сына. – Не надо, слышишь. Иди ложись. Завтра рано вставать. Пожалуйста.
Иван нашел под одеялом ноги Алены. Обнял крепко. Прижался к ним щекой.
– Мама! – крикнул. – Ты у меня!
– Да я всегда буду у тебя. – Алена села, пружины визгнули. Подняла руками тяжелую голову Ивана. Поглядела в косые, золотые от слез глаза. – Слышишь! Всегда.
Спустила ноги на пол. Из-под подола ночной рубахи сверкнули голые худые колени. Иван погладил ее колени и поцеловал. Потом лег на пол около ее ног.
– Ложись, мама. Я… так. Посплю… рядом…
Уже спал, храпел. Алена сняла с дивана подушку, подложила под голову Ивана. Стащила одеяло, накрыла спящего.
Так сидела на голом диване в белой рубахе, с голыми ногами и руками, плакала, с обнаженным, беззащитным, голым лицом.
У МЕЧЕТИПовторяла ли хоть раз, ночью ли, утром, одна, просыпаясь на утлом бедном диванишке, это призрачное имя: Гузель?
«Пойду туда. Вспомню Рената».
Ехала и шла пыльными, прожаренными на сковородке солнца улицами в мечеть. «Не буду заходить внутрь. Постою около, посмотрю».
Посмотреть и уйти. Молча.
Дом, где она когда-то поклонилась Аллаху.
Перешла площадь, надменно и весело не глядя на машины, а они возмущенно гудели, притормаживая перед нею, спокойно идущей. Наверху, на крыше мечети, ослепительно, до рези в глазах, сиял в пыльно-голубом небе серебряный полумесяц.
Мимо Алены быстро прошли две девочки в атласных хиджабах – белоснежном и нежно-розовом. Весело переговаривались, смеялись, прикрывая рты ладошками.
Рядом с Аленой шла женщина ее лет, в бедном, совсем не роскошно-шелковом, а из суровой ткани, местами потертом хиджабе. «Стирала-перестирывала много раз… чистый…»
– А ты что без хиджаба? – Татарка разрезала Алену колючими зрачками. – Современная? Думаешь, мулла тебя так пустит? Или – с собой под кофтой несешь? И там оденешь? А на людях стыдишься?
– Нет. Не стыжусь.
– А чего краснеешь? Русская?
Алена растерялась. Старый мусульманин в чалме остановился, разгладил большим кривым пальцем белые усы.
– Ха-рошая жэнщына, русская жэнщына… Хочишь в мэчеть? Хочишь нашу веру принять? Или – паглазэть? Иди сваей дарогой, нам нэ мэшай любить нашего Бога. Мы же тибе нэ мешаим тваего Бога любить. Иди, иди атсюда.
Мусульмане медленно, важно текли в открытую дверь мечети. Суровая мусульманка в нищем хиджабе подарила ей прощальный взгляд. Взгляд этот ясно говорил: «Чужая».
Алена долго смотрела ей в молчащую спину. Как двигаются ее лопатки под темной крепкой тканью.
«Ренат. Вот и вспомнила тебя. Плохо все вышло. Не так. Прости».
РЕБ ЛИПАНа другой день Алена постучалась к соседке, старой еврейке Агари Марковне.
Марковна открывала дверь полчаса, кряхтя и охая. Открыв, снизу вверх уставилась на Алену: старая птица с кривым, длинным клювом, старая болотная птица, перелетная, бывалая. На шее Марковны морщины лежали как бусы.
– Агарь Марковна, – сказала Алена, протягивая соседке завернутый в промасленную бумагу кусок пирога с рыбой, – это вам.
– А это что такое, а?.. А, пирожочек… Да что ты, ой, зачем!.. Себе возьми… заходи, заходи… какая красивая, девонька, молоденькая, ай, а Марковна старый гриб уже…
Старуха проворно выхватила пирог из рук Алены и с наслаждением понюхала его через бумагу.
– М-м-м-м, вкусно-таки пахнет!
– Агарь Марковна, – твердо сказала Алена, беря Марковну за локти и вместе с нею вдыхая запах пирога, – я уж давно не молоденькая. Агарь Марковна, возьмете меня завтра с собой в синагогу?
Марковна так и замерла с пирогом в руках. Старая, тусклая золотая сережка в ее ухе, похожем на коричневый пельмень, мелко тряслась.
– Девонька хочет в синагогу? Русская девонька… хочет в нашу синагогу? А зачем, позвольте спросить?
– Я хочу рассказать людям о Христе.
Алене казалось – она ответила правильно.
Она не ожидала, что Марковна так испугается.
– О… Христе? Да ты что, девонька, дорогушенька, нашим евреям… нашим раввинам – ребе нашим – о Христе вашем, таки да?.. Да ведь они тебя погонят… не-ет, прийти можно, не-е-е-ет, ой, что я говорю, конечно, можно прийти… но только так просто, посмотреть… послушать… ну, как туристочка, ну, ты понимаешь… приходят же, кто интересуется… поглазеют – и пойдут-таки себе дальше…
Алена дышала пирогом, как кислородной подушкой.
– Агарь Марковна. – Она опять сжала ее старческие жесткие локти. – Мне это очень важно. Я не просто хочу. Я должна сказать людям о любви. Агарь Марковна, вы же видите, как все вокруг передрались! Как каждый – своего Бога на себя, как одеяло, тянет! Что-то должно, совсем скоро, наступить в мире другое. Другое… понимание. И другое чувство. И я сама… сама хочу, понимаете…
У нее кончились слова. Она махнула рукой.
Марковна прижала пирог к животу. Крючконосая старая птица, стоя одной ногой в темном невозвратном болоте, кивнула.
– Хорошо, хорошо… Пойдем…
Алена впервые была в синагоге. Здесь, по сравнению с мечетью и церковью, ей показалось темно, сурово. Она, пока раввин пел и читал что-то на звучном, восточном, чужом языке, пахнущем ветром пустыни, думала о том, что вот у каждого народа – свой дом Бога, и каждому народу уютно и тепло в доме том; а чужой народ туда заглянет – все ему не то, все не так. «А ведь хозяева в доме должны быть гостеприимны, щедры… и без лукавства. И любить гостя должны. И делать все ему так, чтобы он чувствовал себя в чужом доме – как в своём. А в святых домах все наоборот. На чужака глядят, как на пришельца. И – отталкивают его. И даже гонят его. Или так, снисходительно, разрешают… службу простоять, вроде как приобщиться. Почему мы все до сих пор, все, вся земля огромная, не придем к Богу одному? Или так лучше, чтоб у каждого народа был – свой? Но ведь тогда опять война, война…»
Говорил же тебе Руслан когда-то: не Бог, а деньги…
Еврейская служба кончилась. Алена заинтересованно смотрела на странные черные коробочки – тефиллим, привязанные к запястью и ко лбу ребе.
«Как зовут раввина, Агарь Марковна?»
«Реб Липа. Ой, не подходи, девонька, ему щас не до тебя!»
Алена, невзирая на шиканья Марковны, все-таки подошла к раввину.
– Реб Липа, скажите… Почему евреи убили Христа? Распяли?
Старый раввин с окладистой, черно-серебряной бородой, с прищуренными, хитро-веселыми глазами, смуглыми толстыми щеками, воззрился на прихожанку, явно не еврейку, если она говорила – «евреи». Он был похож не на раввина, а на козопаса.
– Это сложный вопрос, – тихо сказал он. – Христа распял не еврейский народ, а обманутая властью горстка людей на площади. Они и правда поверили властям, что Христос – разбойник и подстрекал людей к свержению порядка. – Вздохнул. – Власть, любая власть, всегда боится, что ее свергнут!
– Нет, – сказала Алена упрямо. – Вы меня не поняли. Почему они распяли не человека, нет, Бога своего? Не узнали Его? Не… поверили?
Раввин повернул отвердевшее лицо к мрачному окну синагоги.
Он промолчал, и Алена поняла – разговор окончен.
Потом Марковна сказала ей, что реб Липа и вправду пасет коз. Трех коз.
На откосе, у большой реки.
Внукам, Додику, Борику и Стасику, нужно свежее козье молочко.
ХАРЕ, КРИШНА!Я – сама себе монастырь. Сама себе крепость.
Внутри меня – мои мысли послушные, строгие: мои монахи. Тело мое – разрушенные, старые стены. И под куполом моим, под сводом бедовой, несчастной головы моей – солнце, свет сияет.
Нет! Я не несчастна. Я счастлива. Подхожу к окну. Вот я, град мой железный, безумный, я – живой монастырь внутри тебя, в сердце твоем. Большой и мрачный, тяжелый душой, с тяжелыми жизнями город на большой и широкой, холодной реке. Я сама себе церковь, и уже никто, никто не одолеет меня.