Виктор Ерофеев - Русская красавица
Ну, обожгли Таньке щеку… Ну, поболит… Ну, пройдет… Я дышала свежим предутренним воздухом. Я ни о чем не думала. Им весело, думала я, вспоминая, как веселился вагон, глядя на мужика, блюющего в свои башмаки. Как они веселились! И даже жена, суровая поначалу, и та улыбнулась: мол, вот дурак!.. После нервотрепки, сутолоки посадки сели, подкрепились, едем, развеселились. А разве не смешно? Как же он их завтра наденет? Умора. Я не смеялась. И вот встал человек с обычным мужским лицом, встал и обиделся, потому что мне, видите ли, не смешно…
А может быть, я в самом деле не права? И разве ты, Ирина Владимировна, ты, со своим батюшкой и своей матушкой, со своей биографией, с двумя муженьками и вечными скандалами, – ты не догадывалась о том, что их нужно жалеть, жалеть, жалеть… Зачем вступила ты в преступный сговор? зачем хотела ворошить эту жизнь? Не нужно никого спасать, потому что от кого! от самих себя? Что же делать? Как что? Ничего не делать. И, пожалуй, моя милая Ксюша, пора мне ставить точку на моей бурной жизни, пора образумиться. Я ни о чем не думала.
Андрюш! Андрюш, ты хороший, ты уступил мне свою полку, сам полез на третий этаж, ты хороший, женись на мне! Мы будем спать с тобой, прижавшись друг к другу спинами, мы будем слушать красивую музыку, а твои делишки – да ради бога! Они меня не волнуют. Я буду верна тебе, Андрюш, а захочешь ребеночка, такого маленького-маленького, который будет похож на тебя, слышишь, Андрюш, я тебе рожу…
Вернись, Ирина, к своим корням! Внюхайся в запах полосатых носков! Внюхайся лучше в этот запах, Ирина! Это ТВОЙ запах, деточка! Все остальное – от лукавого. ОНИ – это ТЫ. ТЫ – это ОНИ, и не выебывайся, иначе делать тебе на этой земле нечего, запомни, Ирина…
Я осторожно понюхала воздух.
Я заглянула на третью полку. Он лежал с открытыми глазами. – Андрюш, – сказала я. – Они не виноваты. Я точно знаю. – А мне-то что? – сказал Андрюша. – Виноваты – не виноваты… Почему я всю жизнь должен жить в этом говне? – Андрюш, – сказала я, – есть выход… Женись на мне… – Колеса катились в Москву. Тормозили, останавливались и дальше катились. Почтовый замирал у каждого столба. Андрюша молчал. Было обидно. – Ты чего молчишь? – шепнула я. – Ты мне не веришь? – Разве это выход? – отозвался Андрюша. – Разве это, милая, выход?
Ну, я что? Я и не такое прощала. Я простила. Накрылась с головой и простила.
20
По приезде я позвонила братьям Ивановичам и незамедлительно, прямо по телефону, сдалась. Но все это мелочи жизни, и я опускаю. А затем наступила ночь. То есть все-таки что-то сместилось и разгулялось в природе и выше, раз она наступила, и она на меня наступила.
Господи! Дай мне силы поведать о ней!
Ангина достала меня. Я пылала, металась, извелась, места себе не находила. Я – пожар горла, ангинное месиво! Горло так раскалилось, что, казалось, оно озаряет комнату сухим бордовым светом… Все стало совершенно мне противно: простыни, тиканье часов, книги, обои, духи, пластинки – ничего не хотелось, подушка жалилась, и я изредка приподнималась, в тупом отчаянье мерно била по ней кулаком, температура ползла, за окном ненастье, мелькали ветви, я перебирала людей и соки, чего бы попить, кто бы поухаживал за больной девочкой, напитки, люди смешались: ананасовый, сладкий, таил в себе разжиженного, волокнистого Виктора Харитоновича, и я отвергла его, вместе с дольками, приторно-манговый вызвал в памяти одно мельком виденное лицо на грязноватом пляже на Николиной горе, оно торчало без туловища, без имени и в темных зеркальных очках, апельсиновый сок был слишком цитрусовый, не говоря уже про грейпфрут, и одной мыслью о себе мучил и раздражал слизистую, а виноградный, целительный и вязкий, привел меня в глюкозный Сухуми, и Дато мне улыбнулся тяжелой улыбкой. В томатном содержался осадок из отрыжки, а также лучшая подруга, что, как чешуйка помидора, прилипла к нёбу, откуда ни возьмись, и забава юности, кровавая Мери, стекала по ножу, и, перебрав и ничего не выбрав, я остановилась на кипяченой воде в чайнике, которая из кухни отдавала Ритулей, но зато бесцветна и пуста, я долго не решалась встать, то есть даже сесть на кровати, одернув сбившуюся рубашку, верную спутницу моих болезней, а так я без нее, пусть дышит тело, а она все равно задирается, бесполезно, но тут я на нее надела сверху еще кофту, тетя Мотя, и шерстяные синие носочки – видок отменный, тетин-Мотин, и горло – как перо жар-птицы, и я подумала: вот наказание за поле, то есть осторожненько схитрила, цепляясь за болезнь, отделываясь пустячным наказанием, и хорошо, подумала твердо, что на стекло или банку консервную с развороченными зубцами крышки не напоролась на бегу, и вспомнилось, как в первый вечер у Леонардика, до Леонардика, порезалась и даже недоумевала, кто это был, что сзади был, помимо Ксюши и Антончика, поскольку никого больше не было, который поднес поутру глоток невозможного шампанского и поздравил с буйной красотой, но даже шампанское мне было не впрок, и я изменила ему не без гримасы при этом далековатом воспоминании, но вспомнила, как с болью проснулась в ступне, как порезалась – отшибло, только Ксюша подкрашенными липкими губами шевелила, произнося неслышные слова, и вообще боюсь спать одна: скрип половиц, дверных петель, уключин – река – хлопок фортки – фотография – родничок – девушка с кувшином – я потянулась к ночнику в виде совушки – не пей, козленочком станешь! – не пей! – я потянулась и с видом болезненным и невинным включила свет и даже вскрикнуть не смогла.
На маленьком узком диванчике, что по правую руку, как входишь в спальню, у двери, кровать – налево, сидел Леонардик.
Сидел ссутулясь, полуопустив голову, и из-под бровей грустноватым, я бы даже добавила, виноватым взором, как бы заранее извиняясь за вторжение, смотрел на меня.
Прижала к груди руки и с диким ужасом смотрела на него.
Он был не совсем похож на себя. Не только сутулый, но и весьма изможденный, как после многосуточного похода, опавшие бледные щеки и голубые бескровные полосы губ, нос казался куда более орлиным и воинственным, чем раньше, полушария лба раздались, и седоватые волосы слегка кучерявились, и было их больше, чем было, и до меня постепенно дошло, в чем перемена: он пришел моложе того, кого довелось мне знать, с кем познакомилась на даче и с румяным лицом кружилась по льду теннисного корта, он был моложе, поджарый, и с лица не струился маслянистый свет, и черный клубный пиджак с серебристыми пуговицами мне тоже не был знаком. Чисто выбритый, с мешками усталости под глазами и двумя глубокими горькими бороздами, уходящими от ноздрей к углам рта, он был подобен скорее недобитому белогвардейцу, нежели счастливому деятелю культуры.
Глядя на меня, он сказал ровным, отчетливым голосом:
– Ты больна. Я пришел за тобой поухаживать. Ты хочешь пить?
Я хотела завизжать, но вместо того безвольно лязгнула зубами:
– Принеси мне кипяченой воды.
С готовностью встал, обрадованный возможностью мне услужить. В коридоре вспыхнул свет. Звякнула крышка чайника на кухне. Носик стучал о стекло. И он плавно появился снова со стаканом воды и плавно протянул руку, приближаясь к кровати. Я отпила, ловя неверными губами край стакана, и покосилась на его ногти: уродливо загибаясь, они врастали в мякоть пальцев. Он смутился и, отсев на диванчик, спрятал руки за спину.
– Не бойся… – попросил он.
Я слабо пожала плечами: просьба немыслимая.
– На поле было холодно… – полувопросительно произнес он, будто старался завести светскую беседу.
– Холодно… – пробормотала я.
– Сентябрь, – рассудил он.
– Теперь мне хана… – пробормотала я.
– Ну, почему? – мягко усомнился он.
– Ты пришел.
– Я пришел, потому что ты больна.
– Не стоило беспокоиться… Ты же умер.
– Да, – послушно согласился он и добавил с несвежей улыбкой: – С твоей помощью.
– Неправда, – медленно покачала я головой. – Неправда. Это ты сам. От восторга.
Он сказал:
– Да нет! Я не жалею…
Я взглянула на него с вялым, почти равнодушным подозрением.
– Не веришь? Зачем мне лгать?
– Я тебя не убивала… Это ты сам… – качала я головой.
– Хорошо, – сказал он.
– Я тебя не убивала… Это ты…
– Ах, какое это имеет значение! – нетерпеливо воскликнул он.
– Для тебя, может быть, уже ничто не имеет значения, а я здесь живу, где все имеет.
– Ну, и как тебе здесь живется?
– Сам видишь… прекрасно.
Помолчали.
– И долго ты собираешься так жить?
– Нет уж, хватит с меня! – отвечала я с живостью. – Надоело! Заведу себе наконец какую-нибудь семью, ребенка…
Он посмотрел на меня с глубочайшим сочувствием, если не с соболезнованием, во всяком случае, он посмотрел на меня с такой жалостью… я этого не выношу! я терпеть не могу! Я сказала:
– Ты, пожалуйста, так не смотри. Ты вообще лучше уходи. Уходи, откуда пришел. Я еще жить хочу!
Покачал головой:
– Не будет тебе жизни.