Андрей Битов - Пушкинский дом
Особенно четко выразилось это в отношениях Левы с его первой и бесконечной любовью. Однажды (по прошествии нескольких лет) Лева внезапно сообразил, что секрет воздействия этой женщины на него, тайна бесконечного его плена удивительно сходны, по механизму своему, с секретом Митишатьева. Господи! ни там, ни там это не была вполне Левина инициатива… просто эти люди, как некие животные, ощущали как бы некий запах, исходивший от Левы, и чуяли по нему, что Лева им необходим. В том-то и дело, что скорее им был необходим Лева, чем они ему. Они заманивали его, он ощущал эту свою притягательность и некоторое время ходил гоголем, но потом все же раскрывался, разворачивал анемичные свои лепестки – и тогда ему смачно плевали в самую сердцевину… он сворачивался, створаживался и был уже навсегда ущемлен и приколот, не то бабочка, не то значок… И даже если Левина чаша переполнялась от такого глумления, он лишь срывался, как правило, на глупую и позорную грубость – в этом не было и тени превозмогания, преодоления или победы. А они пользовались: он тут же оказывался виноват, они же как бы бесконечно обижались в своих чистых чувствах, – и тогда тот же Лева не уставал ползать, умолять и извиняться, более и более попадая под власть.
Все тут совпадает до смешного, все время пульсируя по той же простенькой и всесильной схеме. Даже Митишатьев совпал с Левиной возлюбленной в какой-то точке однообразного Левиного сюжета. Они, конечно, не могли не встретиться, поскольку питались одним и тем же Левой, а встретившись однажды, будто по чистому стечению обстоятельств того же сюжета, как бы всплеснули руками и уже не могли друг без друга – слились.
Лева навсегда запомнил тот дрожащий, расплывчатый вечер, угол ее дома с тремя выпавшими кирпичами (они как раз были на уровне глаз и без конца отвлекали Леву), а они втроем расставались и никак не могли расстаться. Чья-то фраза распалась на полуслове и повисла неоконченной, внезапно обозначив никчемность всего предыдущего разговора, столь оживленного; горячее, неприличное даже молчание вытесняло Леву; все трое переминались от нетерпения и в глаза уже давно друг другу не заглядывали… А Лева все не мог уяснить себе что-то, что было, по-видимому, ясно Митишатьеву и Фаине, не позволял себе думать так.
Наконец они разошлись все-таки, и Лева испытывал облегчение и радость, вышагивая рядом с Митишатьевым к трамвайной остановке. Подозрения спадали, как душные одежды, и в сердцевинке, голенький и чистенький, оставался Лева – ядрышко, зернышко! – слышал звуки и запахи, и отчетливо зажигались для него звезды… У остановки они расстались с Митишатьевым (тому было еще немного пройти – и он дома), Лева дружески, открыто пожимал Митишатьеву руку, и тот тоже жал изо всех сил и даже поцеловал, внезапно и порывисто. Лева вспрыгнул на подножку, смущенно улыбаясь и маша рукой, и честно ехал домой.
Спустя несколько лет, в период наиболее длительного разрыва с любимой, когда он уже начал забывать ее понемногу, с удивлением обнаруживая, что вот же, может быть без нее – и ничего, и хорошо, и не уставал радоваться этому, он встретил на улице Митишатьева. И они бродили, заходили в погребок, потом в зоопарк… Митишатьев вдруг поразил Леву тем, как примечательно точно отзывался он о зверях, с большой интуицией и проникновением. В Леве снова ожило школьное представление о некоей самобытности, скрытой талантливости натуры своего врага и друга: Лева любил, когда говорили точно, радостно раскрывался навстречу слову… Полукавив и посентиментальничав о зверях, они пили пиво.
– Послушай, князь, – сказал Митишатьев, сдувая пену, – у тебя есть фотография нашего школьного выпуска?
– Есть, конечно. Что вдруг?
– Так… с удовольствием сейчас бы взглянул. Слушай, а ты часто ее рассматриваешь?
– Нет… зачем? – удивился Лева. – Она у мамы где-то лежит…
– А как ты думаешь, сколько у нас в классе было евреев?
Лева опешил:
– Никогда не считал…
– А ты припомни, припомни!..
Лева задумался.
– Да нет, странно, – сказал он, – не припомню. Все русские фамилии, ни одной еврейской. Не было, что ли?
Митишатьев расхохотался:
– Как же! Скажешь… А Кухарский, по-твоему, кто?
– Крыса-то? Русский, конечно, – сказал Лева. – Такая ряха, да и фамилия…
– Фамилия, фамилия! – передразнил Митишатьев. – Мало ли что! Еврей он, еврей. А Москвин, по-твоему, не еврей?
Лева от души рассмеялся:
– Ну уж ладно Кухарский… Но – Москвин! Мы его, правда, все Мойшей звали. Но ведь это так, для смеха, ни у кого и в мыслях не было… Было бы – так и не звали бы.
– Значит, это была у вас интуиция, – сказал Митишатьев. – Она никогда не обманывает. Мойша и есть.
– Да ты что? – удивился Лева.
– И Тимофеев твой – тоже еврей.
– Тимсон-то?
– А как же, – важно сказал Митишатьев. – Вот вы его и прозвали Тимсон.
– Может, и Потехин – еврей? – ехидно спросил Лева.
Теперь расхохотался Митишатьев:
– Потехин? Ха-ха… Лева – ты святая душа! Конечно же, стопроцентный!
– Ну а Мясников?
– Какое может быть сомнение! Ты его нос видел?
Лева в раздумье потрогал себя за нос.
– То-то, – сказал Митишатьев. – Слушай, князь… – как-то испытующе, секретно заговорил вдруг Митишатьев, – а ты сам, часом, не еврей?
– Я?! – Лева даже задохнулся.
– Ну да… – поспешно отступил Митишатьев. – Ты же князь. Почему же тогда тебя Левой зовут?
– Господи! – воскликнул Лева. – Да что с тобой? И Лев Толстой был Левой…
– М-да… Толстой… – произнес Митишатьев как бы в явном сомнении. – И друзья у тебя все были евреи.
– Как так все? Кто, например?
– Тот же Тимофеев хотя бы. Или Москвин.
– Да не евреи же они!
– Евреи, – неколебимо сказал Митишатьев.
– Сдурел я, что ли! – вдруг спохватился Лева. – А хоть бы и евреи, мне-то что?!
– Вот видишь… – удовлетворенно сказал Митишатьев.
– Постой, – Леву вдруг осенило. – А ты-то сам? Ты-то, часом, не еврей?
Митишатьев от души расхохотался. Потом как бы покачивал головой и чуть всхлипывал – так уморил его Лева.
– Ну а как же, – продолжал Лева. – Вот у тебя тоже носик-то подкачал, а?
– Но-сик… – только и смог выговорить Митишатьев, снова задохнувшись смехом. – Чайник…
– И потом ты же мой друг, – с непонятной радостью и восторгом говорил Лева, – а у меня все до одного, по твоему же признанию, друзья – евреи. И сам я – вроде тоже еврей. Так что и ты тоже. Мы ведь тебя, помнишь, Мякишем звали? Очень тебе подходило, – говорил Лева с приятной, протрезвляющей резкостью, – Мякиш – тоже что-то еврейское…
– Мякиш, – Митишатьев вроде очнулся и даже обиделся, – что же тут еврейского, в мякише-то?
– И потом, почему тебя этот вопрос так донимает? Это обычно с теми, у кого у самих рыльце в пушку, бывает. Ну если и не еврей, то полукровка, к примеру, или квартерон. – Лева вдруг обнаружил, что они просто обменялись с Митишатьевым текстами, настолько похоже у него стало получаться. – Или даже осьмушка – тоже чего-то стоит?
– Ну уж нет, – отрезал Митишатьев.
– Что же ты тогда имеешь против них?
– Евреи портят наших женщин, – твердо сказал Митишатьев.
– Как так??
– А так. Потом они – бездарны. Это не талантливый народ.
– Ну уж это ты извини!.. А как же…
– Только не говори мне ничего про скрипочку.
– При чем тут скрипка! – Лева вдруг рассердился и перечислил поэтов.
Митишатьев их отверг.
– Ну а Фет? От Фета-то ты не отречешься?
– Фета оклеветали.
– Ну а Пушкин? – озарило Леву. – Как – Пушкин?
– При чем тут Пушкин, – пожал плечами Митишатьев. – Он – арап.
– А арап – знаешь что? Э-фи-оп! А эфиопы – семиты. Пушкин – черный семит!
Довод был силен. Митишатьев мрачно замолк. Лева торжествовал, становился снисходителен…
Митишатьев уловил это и воспрял. И, отвернувшись, будто пряча, будто безразлично сказал:
– А ты, кстати, свою Фаину давно видел?
Это же надо так – в лоб, в пах, в поддых! – Лева задохнулся.
– Давно вроде… А что?
– Да так… ничего, – сказал Митишатьев, допивая пиво. – Встретил ее недавно… Ну что, пошли?
А у Левы вдруг так захолонуло, так засвербило воспоминание о том вечере: как стояли они у ее дома, все втроем… И Лева теперь все собирался и не решался задать мучивший его вопрос. Митишатьев вышагивал не глядя и молча, собранный…
– Может, еще выпьем? – робко попросил Лева.
– У меня нет денег, – твердо сказал Митишатьев (хотя и до этого все шло за Левин счет).
У Левы – были.
Лева угощал и, симулируя беспечность – о том о сем, – все подбирался к цели. И когда наконец, не узнавая свой голос, сразу выдав себя с головой (хотя все силы его были направлены, чтобы вопрос был безразличен и между прочим), все-таки задал его, то неповторимая улыбочка вдруг подернула губы Митишатьева, хотя он и сказал, что нет, ничего такого не было. Ох эта улыбочка… Лева уже готов был снова мчаться к Фаине и обивать ее пороги. А Митишатьев – в этом было даже какое-то безволие, погружение в порок – не удержался и добавил, что если уж быть до конца честным, каким он и должен быть перед лучшим другом, чтобы уже – все подчистую и между ними ничего не оставалось, так он вернулся все-таки тогда, когда Лева поехал домой, но, опять же, ничего такого не было.