Каринэ Арутюнова - Скажи красный (сборник)
В квартире было знакомое нагромождение случайной мебели, подобранной там и сям, но уж никак не купленной, – потертый диванчик, разнокалиберные стулья, унылая голая лампочка, – единственная дань роскоши – безвкусная картина на всю стену, в крикливых хризантемах, – перехватив ее взгляд, он улыбнулся, – от прошлых жильцов осталась…
Потом какое-то немое безумие, – то ли вино ударило, подкатив кислым к горлу, растеклось веселыми ручейками, – то ли солнце окончательно скрылось за крышами пестро налепленных домишек, – темнота казалась пряной, обволакивающей, – только светились глаза, мелькали руки, ключицы, скулы, – в какой-то момент он причинил ей боль, и сам испугался, и долго жалел ее, – жалел, укачивал, засыпая, отлетая, – она жалела его, такого молодого и одинокого в этой чужой стране и уж совсем чужого ей, – перебирала слипшиеся от влаги жесткие пряди, – проводила ладонью по медной мальчишеской груди, спотыкаясь о позолоченный крестик.
Грузовик долго петлял по узким улочкам, пробираясь между натянутыми бельевыми веревками и замершими в преддверии паствы молельными домами. Они молчали, улыбались посветлевшими, будто омытыми дождем лицами. Перед выходом, почти у самого дома, она с силой притянула его ладонь и прижала к губам.
Молочная королева
Как они все живут, как живут эти люди, ездят в утреннем и вечернем транспорте, раскладывают молочную продукцию, выпекают хлеб, улыбаются друг другу через прилавок…
* * *Пожилой араб, усаживаясь на перевернутый ящик, с нескрываемым сожалением поглядывает на меня, хлюпающую носом в холодильной камере супермаркета.
Нельзя тебе здесь, – произнесет он хрипло и затянется горьким глотком «боца». Боц – для несведущих – если перевести с иврита дословно – грязь, но, вообще-то, кофе. Черный кофе, смолотый в пыль и залитый крутым кипятком.
Нельзя, – мысленно соглашусь я, опрокидывая ящик с порционными стаканчиками взбитых сливок. Ящики громоздятся один на другом, штук десять. Может, и больше.
Здесь, за полиэтиленовыми кулисами, сыро и промозгло.
Молочная продукция не заканчивается никогда. Не заканчивается и потребитель. Утренний, дневной, вечерний.
Руки дрожат. Спотыкаясь, бегу за следующим ящиком. Еще немного, я привыкну. Еще чуть-чуть, начну жонглировать цветными пластиковыми стаканчиками, баночками, крышечками. Сливки со вкусом сливок, кофе, шоколада, карамели, клубники, банана, киви, чернослива, кураги… С ароматом апельсина, лайма, корицы. Три по цене двух. Пять по цене четырех. Кому сливок, кому простокваши, кому молока?
Когда-то, давно, в другой жизни, я просыпалась от истошного вопля «молочной женщины». Женщина с бидоном. Если она кричит «ма-ла-кооо», значит, пора в школу. «Маалаакоо» цвета зябкого утра, с каплей синеватых сливок.
Только настоящая молочница может так кричать. Так страстно, так неистово…
Клич самки.
Накормить народ молоком. Кое-как причесанных женщин, полузастегнутых мужчин. Молочная женщина не церемонилась. Покрикивала, подгоняла. Она родилась с половником в руке. С зычным голосом. С просторной полной молока грудью.
Интересно, если я заору «маалаако», меня уволят?
Поглядывая на часы, отсчитываю секунды. Еще часа два, я выйду из зала и побреду к автобусной остановке. Проеду мимо промзоны, кладбища, указателя при въезде в город.
Выдохнув, войду в лавку на углу. Кажется, она еще открыта. Хватит ли у меня сил улыбнуться плотному человечку по ту сторону прилавка? Смуглолицый человек, назовем его Ашер, или Нисим, или Моше, – подбросит пару горячих лепешек и опустит прямо в бумажный пакет.
Ма нишма? Аколь беседер? (Как дела? Всё хорошо?) – спросит он, не прекращая ладных движений, – взлетая, лепешка падает именно так, а не иначе, – вот уже много лет она взлетает и падает, запущенная умелыми смуглыми руками. Она вращается и плавно оседает на противень. Пахнет дымком, затром, кунжутом. Я очень устала, говорю я, хотя, на самом деле, улыбаюсь из последних сил.
Прижимая промасленный пакет к груди, шагаю к дому. Двадцать минут свободы. Прохожу мимо фалафельной. Оттуда тянет обжаренным нутом и прогорклым соевым маслом. Мелкий люд толпится неподалеку. Мальчишка на велосипеде. Мамаша с тремя детьми. Один совсем младенец, почти голый, копия матери, – такой же круглолицый, с любопытными маслинками глаз. Красивый тайманский ребенок.
Похоже, торговля идет бойко. Слева – фалафель, хумус, справа – пицца.
Самое время для короткого жаркого перекуса. Здесь, в этом городе, все коротко и жарко. Стремительно. И любят так же, как поглощают промасленные лепешки. Жадно, с воодушевлением. И только. Здесь нет полутонов. Разве что кошачьи тени, ползущие по вздыбленному асфальту.
А вот и Нахум.
Нахум – тщедушный подросток. Первенец. Старший в многодетной семье, живущей этажом ниже. Нахум совсем мальчик, но черный пух уже вьется по выступающему подбородку, глазищи горят.
Ты красивая, – сообщает он мне, поблескивая этими самыми глазищами. – Ты знаешь, что ты королева? – он обгоняет меня на велосипеде, белая рубашка светится в темноте, быстро мелькают спицы.
Я королева. Я королева маленького королевства. Нахум знает что говорит. Ведь он не вполне обычный мальчик. Поговаривают, что у него якобы «не все дома». Во всяком случае, единственный из всей семьи, – штук девять шумных детей, и это не считая взрослых, Нахум помнит мое имя.
Ты не русская, – говорит он, – ты другая.
Какая же? – улыбаюсь я.
Не знаю, – опускает голову он, – другая, и всё.
Здесь, в этом крошечном городке, деревья не отбрасывают тени. Огромные звезды висят прямо над головой. В темноте игрушечные дома уже не кажутся грязно-серыми. Скорее, нарядными. Из-за перевернутого мусорного бака выныривает белая рубашка Нахума. Она раздувается точно парус.
Ат юдад, – кричит Нахум, прижимая кипу к затылку. Затылок у него стриженый, а каштановые локоны подпрыгивают вдоль худых щек. – Ат юдад, ше ат малка шели? (Ты знаешь, что ты моя королева?), – кричит он, поравнявшись со мной.
Растирая колено, хохочу во все горло. Шарю по асфальту в поисках пакета с лепешкой.
Овощная лавка, амбарный замок, лимонное дерево на углу. Распахнутые трисы первого этажа, гул голосов из ближней синагоги. Удушливый запах гамбы, табака, и сладкий – цветущего миндаля.
Да, – захлебываюсь я, давлюсь и опять хохочу, – я твоя королева, ты – мой король, – а это – наше маленькое королевство.
Ума не приложу, как бы я прожила этот год, если бы не догадывалась об этом.
Последние
Черная река
Они думают, их никто не слышит. Говорят шепотом, свистят, шипят. Что-то с грохотом падает. Две пары босых ног шлепают по каменному полу, слышны глухие удары о стену. Они думают, их не слышат. Ты сделаешь это, – мужской голос, – женский же повизгивает, жалобно, зло, беспомощно, – сделаешь, – настаивает он. Молчание. Наверное, он выкручивает ей руки, тонкие, длинные, белые, сколько же можно, я вся – слух, но звука нет, только нарастающее, гнетущее молчание, предвестник несчастья, трагедии, беды.
Я никогда не сплю. Разве что под утро забываюсь, укутанная так, что и вздохнуть не могу. Убеждаясь, что БОЛЬШЕ НИЧЕГО. НИЧЕГО НЕ БУДЕТ.
Утром проще. Утром все уже случилось. Все произошло. С моим непременным участием. Соучастием. Я все слышала. Он бил ее. Она рыдала. Оба несчастны. Я знаю всё. Сделай это, умоляет он, – страшный, не любимый никем, похожий на двуногого ящера. Она никогда не сделает это. Чтоб ты сдох. Сдох, сдох. Она сама лучше сдохнет. Лицо ее синеет от злости, она задыхается. Удар, еще удар. Им некуда деваться. Некуда идти. Оба в ловушке.
Четыре стены. Окна, балкон. Жалюзи. Иногда они выходят вместе. Вполне обычные, с сероватыми неинтересными лицами. Я опускаю глаза. Я знаю их тайну. О, по ночам они гораздо, гораздо интересней, чем днем. Ночью их жизнь достойна романа. Их лица обостряются, голоса звенят. Они давно умерли. Он и Она. И только ненависть…
Ненавижу, говорит она тихо. Ненавижу. Он сжимает ее горло, невкусное белое горло. Шлюха! Она рыдает. Лучше бы была шлюхой.
Они думают, я не слышу. У меня тонкие перегородки. Не стены. Перегородки. Это наследственное.
Моя прабабушка ходила по местечку в драных ботах, жалкая, молодая, красивая. Она не спала по ночам, как и я. Она все знала. Знала, у кого болят ушки, кому не хватает молока. Она узнавала жениха и невесту задолго до того, как они знакомились. Это нежное свечение, это дуновение ветерка, этот пьянящий едва слышный аромат. Она слышала, как болит. Где. Сколько. Забивалась под стол, сжимала голову ладонями. Она не хотела слышать. Она не хотела знать. Младенца без имени, рожденного не вовремя.
Она слышала шаги. Знала день и час, – видела летящий из окон пух и слышала крики. Никто не верил. Смеялись. Крутили пальцами, закатывали глаза. Муж сбежал, потому что не смог выдержать головной боли. Ее боли. Она раскачивалась на постели, разметав черные косы по плечам. Она все знала. Знала, что он сбежит навсегда. Во сне видела это слово, проступающее алым на белой стене.