Александр Иличевский - Солдаты Апшеронского полка: Матис. Перс. Математик. Анархисты (сборник)
…В самом начале музыка была связана с болезненностью и нынче, представая в усилии сознания в очищенном смысле, таковой для него и оставалась.
Сильные впечатления от музыки выражались физиологически, причем с жестокостью, начиная даже с самого первого, вполне еще косвенного. Королеву было лет восемь, когда учительница музыки повезла его, отобрав вместе с другими детьми, из интерната в детскую музыкальную школу, на вступительный экзамен в только что открывшийся класс виолончели. Он не помнил, как именно держал этот экзамен, зато и сейчас видел отлично: в комиссии находилась прекрасная юная особа, в малиновой газовой кофточке, с янтарной брошью на умопомрачительной груди, от которой невозможно было оторвать взгляд. Брошь изнутри высвечивала немного преломленную набок пчелу, возраст которой – он уже знал тогда – составлял несколько миллионов лет. В финале его предстояния перед комиссией его Дама милостиво кивнула председателю: «Беру».
На обратном пути он только и думал об этой фее – и неотрывно думал, когда после, схватив клюшку, коньки, мчался на каток, и после катка, когда долго ждал автобуса – и думал, заболевая. Тогда он простудился так, что на следующий день по достижении температуры в сорок один градус его увезла «неотложка», – и далее на несколько дней он терял сознание. Помнил только, как пчела, медленно поводя крылышками в густом медовом свете, мерцала перед ним, и помнил, как дрожало, как дышало за ней матовое стекло «неотложки», как шаркали по нему – как по льду – и звенели коньки, как серели по краям сознания сугробы и где-то в области висков, в хоккейной «коробочке», с частотой пульса раздавались щелчки и удары буллитов…
Несколько вещей вызывали у Королева в детстве пронзительную бессонницу. «Крейцерова соната» в исполнении Натана Мильштейна производила мучительные физиологические резонансы, ведшие вразнос, в воронку мозжечка. Скрипичная соната Витали, взмывшая под смычком Зино Франческатти, представляла собой могучую слезогонку: вся скорбь мира, абсолютно вся, без остатка разливалась в душе. “Sing, Sing, Sing” Бенни Гудмена, “April in Paris” Эллы Фицджеральд – всё это составляло предмет сладостных мук. По достижении половозрелого возраста, когда случалось весь день проходить в перпендикулярном состоянии, он точно знал, какие именно джазовые вещи могут запросто вызвать эрекцию – и старался их избегать. Колтрейн и Кэннонболл Эддерли были первыми в череде запретов.
Послабление наступило гораздо позже, с открытием вселенной Малера, когда в Третьей симфонии Джесси Норман заставила его услышать ангелов и умереть наяву.
Где-то Королев вычитал, что все попытки семиотического подхода в музыке потерпели неудачу. Ничего не поняв в деталях, но откликнувшись на суть преткновения, он подскочил от радости узнавания. Давно у него сквозила наивная, но правдивая идея, что музыка – едва ли не единственный язык, чьи атомы-лексемы либо совсем не обладают означаемым ими смыслом, либо «граница» между этими сущностями настолько призрачна, что в результате слышится не музыкальная «знаковая речь», с помощью которой сознание само должно ухитриться восстановить эмоциональную и смысловую нагрузку сообщения, а, собственно, музыка – уже то, что мелодия только должна была до нас донести, минуя этот автоматический процесс усилия воссоздания. То есть чистый смысл.
…К виолончели он так никогда и не прикоснулся, зато позже у него появился учитель фортепиано. Валерий Андроникович, обрусевший армянин, выговором и дикцией ужасно походивший на Каспарова, он был прекрасным строгим человеком. Королев приходил к нему заниматься в Дом культуры цементного завода «Гигант», где в комнате с высоченными потолками стояло драгоценное немецкое пианино. Неподатливые клавиши требовали изощренного подхода к извлечению звука – и Королев пытливо следил за пальцами, за постановкой руки учителя.
Когда удавалось присутствовать на его собственных экзерсисах, мальчик замирал всем существом, нутром понимая, что это одно из самых мощных творческих действий, которые ему когда-либо приведется увидеть в своей жизни.
Он бросил занятия ею, когда, хоть и на толику, но самым высшим образом приблизился к пониманию природы музыки. Как и все сильные чувства, это мгновение было бессловесным. Он разучивал фрагменты фортепианного концерта Баха («композитора композиторов», как говорил о нем В.А.). Перебирая медленные ноты, он впал в медитацию, провалился, и тут у него под пальцами произошло нечто, проскочила какая-то искрящаяся глубинная нить, нотная строка, в короткой вспышке которой разверзлась бездна. И вот это смешанное чувство стыда от происшедшего грубого прикосновения к сакральной части мира – и восторженные слезы случайного открытия – всё это и поставило для него точку.
Больше В.А. он не видел. Воспитателям объяснил, что надоело, что у него не остается времени для естественнонаучных предметов. Конечно, так поступают только особенно сумасшедшие мальчики (или девочки). И так поступил Король, к тому же еще не раз с оторопью представлявший себя, купающегося пальцами во всех сокровищах мира.
LXXXV
Река, Москва и природа музыки, взвинченная тишиной, – вот три тайные сущности, что преследовали его под землей, ради их видений он припадал к роднику беспамятства. Сны эти были болезненно ярки и вычурны, но достоверны настолько, что походили на революционно переустроенную явь. Так что променять их на дремоту нормы жизни, на здоровье повседневности представлялось преступным. Как можно было отказываться от такого?
Река ему снилась девушкой: брала его за руку некая молчаливая ласковая девица, чье лицо было знакомо, как всегда знакомо наслаждение – «дочь забвенья», но не вспоминаемо… Вроде бы сослуживица чувственно брала его за руку, она вплеталась пальцами в кисть, и дальше, проникая теплом по всему телу, текучий ее образ скользил перед ним, накрепко увлекая прочь от входа на «Третьяковскую»: «Зачем нам метро, на катере быстрее, я покажу!..» И в раскисших мартовских сумерках они скользили, и текли, и мчались вместе с другими пассажирами, оскальзываясь, вскарабкивались на катер. Из-под ног в темноту взмывали мостки, и вдруг палуба вздрагивала и начинала ходить темной дробной дрожью. За бортом раздавался и бежал, бежал с напором громкий шелест – густое ледяное крошево, шуга и мелкие льдины отваливались косым грязным холмом от борта. Мчались сумерки, и вздымалось к черной набережной серое крупнозернистое пространство реки… От скорости и страсти сердце уходило в пах, вверху неслась Кремлевская стена, пустая темная набережная и темные башни, купола – дворца, собора, колокольни… Они высаживались на другой стороне Москвы, где-то за Шелепихинским мостом, и долго, спотыкаясь, взбирались по лестнице в Филевском парке. Впереди маячили голые деревья, внизу у воды лаяли и катились за ними собаки; они спешили спастись от псов, но лестница казалась бесконечной…
Река представала перед ним еще и в таком ракурсе. Будто бы живет он внутри гигантской статуи женщины, держащей над головою пальмовую ветвь. Скульптура высится над рекой на огромном кургане. Внутри нее есть лестница, по которой он спускается так же долго, как в метростроевскую шахту: так же саднят ладони, так же при быстром спуске или подъеме внезапно трясется, резонируя, вся ее решетчатая хлипкая длина, ужасая волнообразным размахом раскачки… Живет он в голове этой статуи, в каморе, крохотные окошки которой суть зрачки. Если прильнуть лицом, внизу воссияет клинок реки, заискрятся домишки поселка, вздыбится дуга плотины, и к туманному горизонту протянется бурая степь. Жаворонок вьется, звенит прямо перед ним. Ласточки шныряют в окошки, птенцы галдят над его головой в гнездах, он подкармливает их крошками черного хлеба. Один раз он увидал, как пылает река, как ползут по ней языки пламени – и ржавый катер, груженный женщинами и детьми, лавирует между столбами огня, скрываясь в дыму… Беженцы, спасаясь от бомбежки, зарываются в ниши, в пещеры в отвесных волжских берегах, ласточки ныряют внизу и мечутся рядом. В пещере прохладно. Женщина заворачивает ребенка в пуховую шаль. Мальчик общипывает шаль и выпускает на воздух клочки пуха. Ласточки со второго или с третьего захода подхватывают пух, унося его в клюве, чтобы выстлать гнездо…
Москва предстояла перед ним феерическими сооружениями. Одно из них обладало ужасающей примечательностью. Будто бы над центром некий безумный архитектор решил выстроить высотную дугу. Радугу из бетона. Тонкую, как пешеходный мост. И вот это железобетонное сооружение уже взмыло над Москвой с одного фланга и дошло до вершины полукилометрового зенита. Следующая очередь уже на мази, но оторвалась от земли только своей ажурной, стальной частью. И вот всё та же текуче-стремительная девушка, его проводник и вожатый, увлекает вверх, на эскалатор, лестницы, проходы этого фантастического восхождения над Москвой. Непостижимо, как инженерный расчет добился устойчивости такой стройной и массивной склоненной конструкции. Взгляд полномерно охватывает постепенно оставляемую внизу топографию улиц. Дома, прекрасно известные своими фасадами, теперь едва опознаются, открывшись сверху крышами и сложной геометрией дворов. Поднимаясь, они словно бы тянутся на цыпочки, чтобы наконец впервые в жизни попытаться заглянуть в лицо столицы. Внутри, вдоль проходов, теснятся стеклянные коробушки лавочников – аренда торговых площадей должна была окупить проект, но Королев никак не может понять, какие безумные высотники согласятся торговать на такой шаткой тонкой верхотуре, ничем не отличающейся от стрелы колоссального подъемного крана. Стремление части узреть себя-целое оказалось неодолимым. Время от времени, едва сумев оторваться от упоительного зрелища высоты и подъема, он ужасался тому, как только выдерживает свой вес эта удивительная конструкция дуги, как удается ей справляться с амплитудой нешуточных колебаний, нараставших по мере продвижения вверх – они ловили их коленными суставами, пружиня бедрами, наполняя толчком ступни, лодыжки, как матросы при качке. Постепенно то мерно плывущий, то замирающий узор, в который складывались дома, вокзалы, парки, улицы и проспекты, отчетливо опрокинулся в карту города; страдающее, кричащее женское лицо с гнилыми зубами высоток, перекошенными губами Бульварного кольца исчезло… И вот тут как раз он ужаснулся высоте самой по себе. Он обернулся, чтобы ринуться вниз, прочь, но безымянная вожатая его удержала, заслонила, объяла жгучей, неодолимой лаской – и столкнула в прорву Москвы…