Михаил Веллер - Конь на один перегон (сборник)
Глава третья
А был ли мальчик
175 см. Жена.
– Милочка, ты прости мне мои откровенности… нервы совсем расшалились… ах, налей еще, налей. Мы же с тобой с детства дружим, ты же знаешь, я всегда рассудительной была… а сейчас не знаю, что и делать… я с ума сойду! с ума сойду, если хоть с тобой не поделюсь…
Ой, ерунда, про любовниц его я давно знаю, и актриску эту подлую содержит… сначала плакала, потом рукой махнула, что ж делать, все они такие; и дети растут, куда я денусь… я понимала всегда прекрасно, что он из выгоды на мне женился, такой видный, красивый… а он кого хочешь обольстить умеет, уговорит, уломает, внушит что угодно, – особенно если сама в это верить хочешь…
Не бьет, как ты могла подумать!.. ах, что я опять вру, уже ведь и руку поднимал, и слова говорил такие, такие, что подумать страшно… Я уж и с этим смирилась, мало ли как в семье бывает; и вдруг последнее время совсем все ужасно стало…
Встань пожалуйста, душечка. Прошу тебя, на минутку. Вот. Не удивляйся… Мы же с тобой всегда одного роста были, правда? О, не смотри на меня так, я нормальна, нормальна, не сумасшедшая я!
Скажи… я ведь не стала больше… ну, выше – не стала, нет?
Вот слушай. Это все так началось: он в присутствие одевался, мундир надевает новый – а рукава длинны. Он загорячился – и Павлуше, камердинеру, в ухо и стукнул. Ведь уже много лет шьется ему все по одной мерке, он совсем не толстеет, не меняется, такой же красивый… изверг…
Мундир тот же час подкоротили. Портного привезли, тот кается… А он и на меня ногами затопал – при людях прямо: я же за всем в доме следить должна, он так завел: а что, говорит, тебе еще делать… и слова ужасные… ну, не буду, не буду, все уже.
А назавтра фрак надевает в собрание ехать вечером – и снова та же история… Павлуше лицо в кровь разбил, портной уж на коленях ползал, а мне… на меня… водички подай, да.
Я мышьяку принять хотела… всему предел есть. Никакой радости не осталось, дети чужие растут, злые, в доме страх всегда, копейки на расходы нет… вот – выйди замуж за бедного и благородного, так сама станешь бедной и благородной: ему честь, а тебе горе.
А вечером он ко мне в спальню мириться пришел. Бледный, несчастный, дрожит, лица нет. Господи, когда он добрый бывает – да я всю жизнь, всю кровь ему отдам, лучше него нет тогда человека на свете! А ведь вначале он всегда был такой…
И вот, ночью… муж ведь, милочка, ты понимаешь, есть много, как бы это сказать… примет разных… Ведь после свадьбы, первое-то время, это такое счастье было, все как сейчас живое помнится. И вот у меня такое ощущение возникло, словно… словно он поменьше как бы стал.
Как же редко, думаю, он ко мне приходит, что я уже и забывать его как мужа стала.
А назавтра он так злобно на меня посмотрел: что, говорит, вытаращилась, кукла чертова? А я смотрю и плачу, так люблю его…
А после слов этих вспомнила сомнения ночные: он ведь раньше такой большой казался мне, высокий, сильный. А тут как пелена с глаз: и вовсе не такой большой он. Нет, не маленький, но – обычный. Обычный.
Я на него всегда снизу вверх заглядывала, на цыпочки привставала, а тут стою рядом – и ничего такого. Вот что называется ослепление юности, любовь… Среди всех он мне выше всех казался – а теперь вижу: многие и выше есть.
А он и говорит: что-то ты, матушка, вовсе стала костлява и долговяза. Растешь на старости лет, что ли? И это при лакеях! У меня как в голове закружилось – и при докторе только в себя пришла.
Доктор успокоил, прописал нервы лечить: на воды, говорит, необходимо ехать. Да ведь эти доктора, они правды больному никогда не скажут. Он уехал, я все свои платья старые перемеряла, которые прислуге не отдала – и не пойму: то ли длинны оттого, что похудела сильно, а то ли… ведь невозможно.
А на него как посмотрю… и страх во мне… Он же Николая, лакея комнатного, на полголовы выше был – а ныне подает ему Николай халат – а роста-то они одного! одного, как есть!
Я Николаю допрос вчинила, а он смеется: барин наш, отвечает, орел, как раньше, а может, и еще выше, а Павлуша разгильдяй, и портной пьяница, они сами повинились. Ну?!
Я до чего дошла: в гардеробной его стала рукава и пантолоны длиной сравнивать… не сходятся!! А Павлуша говорит: что вы, барыня, это ведь моды меняются, ныне короче носят, чем допреже, а его превосходительство должен во всем образцом быть и идеалом…
… Я уж без опия и спать не могу. Платья перешивать не успеваю, так худею. Куска проглотить не могу. До чего дошло: сын его целует, а я в ужас: да он скоро с сыном одного роста будет! Лишь потом сообразила: сын-то растет, тянется сейчас быстро, скоро юноша.
Милочка, может, ты мне француза своего доктора посоветуешь? немцы эти совсем ничего не понимают. Может, это у меня от женских неурядиц все? ведь в желтый дом угожу, или чахотка съест…
И мысль еще страшная гложет: уж не специально ли он все эти сцены подстроил, чтоб мне сумасшествие доказать, или вовсе сжить со свету? а сам после на Белопольской женится… Ведь словно одна я ума и зрения лишилась, а прочие-то все нормальны, видят все как есть!
Совсем худо мне, милая… Может, за границу одной поехать, в Швейцарию, или Баден-Баден?..
165 см. Друг.
– А ведь в одних номерах жили; обед в трактире брали на двоих один; да… А теперь допустить до себя не велит, даже в день ангела поздравить.
Я понимаю: государственная персона. Но ведь – на десять шагов не приближает никого! Входит куда – один впереди, все толпой позади на двадцать шагов. А уж ручку пожать удостоить – только сидя: два пальчика протянет из креслица – тот переломится, пожмет с чувством, и в поклоне к двери убирается.
Гордость, говоришь. Кхе… Ну, ты уж только – никому!..
Он почему так прямо держится, каблучки поларшинные, нос вверх? – чтоб выше быть, вот почему. А сам-то вовсе невысок, как будет залой проходить – приглядись внимательней. Невысок; низок даже!
Пусть нормальный, не в том суть. Только – я-то помню же, я ему шинель свою некогда одалживал, на службу полтора года в одну дверь ходили, – он высокий был! верно говорю, гвардейского росту, вершков девять, а то и все десять! Ей-богу, я крест приму!
Вот потому и держится всегда один, от всех поодаль, чтоб не заметить этого было в сравнении с прочими. Потому и служащих своих старинных всех поувольнял – да не просто, а так задвинул, что кто в Омске, кто в Томске, кто в Тифлисе, – подалее, долой. Хотя, говорят, наградных дал щедро, чтоб не обижались и молчали, но главное – чтоб не было рядом тех, кто его еще знал другим, высоким.
Потому, брат, и старых друзей к себе не допускает: боится, стыдится, опасается: вдруг конфуз, слухи компрометирующие, бестактный вопрос. Далеко ли до скандала…
Понятно: когда человек рослый, видный, – он и уважения больше внушает, трепета приятного, для глаз удовольствие. А у него в последние-то годы как карьера вознеслась: ведь в министры метит! да еще, может, не просто в министры, а в самые главные…
Вот оттого и сердит часто стал, ногами топает, – нервничает. То ко двору представляться, то чиновник с особым поручением от государя жалует – самое время разворачиваться! И вдруг – такая беда, что рост все меньше да меньше! А ведь одно дело назначать на большой пост человека видного, осанистого, значительного, а другое – маленького да писклявого…
А он так сумел себя поставить, на таком счету при дворе, что всегда им довольны – умеет угодить да угадать. И какие враги ему ковы строили, какие недоброжелатели были влиятельные и злобные, – всех обошел, смял, обдурил, всех выше поднялся. Узнают они теперь – вой подымут, осмеют, в отставку уйти заставят!
Так что обижаться на него нельзя. Такое несчастье… Лучше уж несправедливым прослыть, высокомерным, страх и ненависть внушить, – да только чтоб про слабость его не прознали, это конец.
Потому и выезжать перестал, на балы больным сказывается, общение прекратил, – никто похвалиться не может, что рядом с ним был, говорил запросто. Занятостью объясняют, здоровьем, праведностью натуры: мол, все в работе, уединение и книги предпочитает, развлечений чужд… Ага! – я-то его помню чиновником мелким: услужлив, общителен, веселье всегда разделит… а порой такие кутежи начальству устраивал, все умел достать, и цыгане, и женщины, и главное – никакой огласки, все шито-крыто!
Так что я не обижаюсь, что увольняют меня из службы. Дело свое исполнял исправно, в дурном не замечался… разве что подольститься не умел. Конечно: я его бедным знал, помогал чем мог, и поэтому теперь я человек для него нежелательный: могу сказать не то, знакомством скомпрометировать, старое напомнить… не должен быть большой человек знаком с таким ничтожеством, как я. Не может он иметь со мной ничего общего, даже в прошлом.
Так что прощай, брат. Уеду к себе в Малороссию, в деревеньку… может, женюсь еще, детишек нарожу. А все же как вспомнишь иногда ночью, не спится, как мы с ним некогда в холодном номере один горшок щей трактирских ели… и слеза прошибает. Хороший был человек.