Вацлав Михальский - Собрание сочинений в десяти томах. Том седьмой. Храм согласия
– В институт, в люди выбиваться, отцу не удалось…
Тут бабушка умолкла, почувствовала, что зашла слишком далеко.
Миролюбиво смолчала и невестка. Так они и жили.
Дело шло к зиме. В конце октября выпас коров прекратился – трава в округе была почти вся вытоптана и съедена, а дожди зарядили изо дня в день. Алексей со своими коровами перебрался в коровник и работал теперь там с зари до зари.
В октябре шли беспрерывные обложные дожди, темнело рано, тоска надвигалась вселенская, но тут стали прибывать в поселок первые демобилизованные, и жизнь забурлила гулянками, истериками вдов, промолчавших всю войну, заливистым, порой беспричинным девичьим смехом на улицах, а в клубе комбикормового завода играл теперь на трофейном аккордеоне одноглазый танкист со следами ожогов на юном лице и ширкали сапогами по щелястому полу разучившиеся танцевать кавалеры, которых и было-то всего ничего, а больше танцевали друг с дружкой дамы – «шерочка с машерочкой». Опять бойко пошло в ход это присловье, залетевшее к нам, в Россию, еще с первой Отечественной войны с французами, залетевшее вместе с «шаромыжниками» и «взять на шару», то есть – даром.
Речка Сойка наполнилась дождевыми водами и стала не просто речушкой, а настоящим бурным темно-серым потоком. А дожди все шли и шли, и не было им ни конца, ни края. Зато голова теперь почти не болела у Алексея, вернее, болела, но уже не в прямом, а в самом что называется переносном смысле. Как быть? Ответить на этот вопрос с каждым днем становилось все трудней и трудней. Он еще не поговорил напрямик ни с Ксенией, ни с Глафирой, ни с Ксениными мамой и бабушкой. Они молчат, и он молчит, но кому-то ведь надо начать… И начинать надо ему, хватит дураком прикидываться…
Весь день он проводил в коровнике, Ксения приносила по непролазной грязи ему обед, в конце ноября он запретил ей это делать, с этого и начался их долгожданный прямой разговор в коровнике, где крепко пахло навозом, соломой, пойлом на подсолнечном жмыхе, известкой, которой Алексей вчера выбелил стены по приказанию Ивана Ефремовича Воробья: «чтобы мышей не было».
– Тебе нельзя лазить по этой грязи, не дай бог, поскользнешься и упадешь. Больше не приноси мне обедов.
Ксения молчала.
– Ты понимаешь, о чем я говорю?
– Понимаю.
– Хочу сказать: хоть я и Леха-пришибленный, но детей мы вырастим.
– Алеша, правда?! – Глаза Ксении просияли таким чистым, таким пронзительным светом, что показалось, в полутемном коровнике стало светлее. Она прижалась щекой к его плечу в стеганой телогрейке и поцеловала припухшими губами ее заношенную, лоснящуюся ткань.
– Правда. С твоими я поговорю.
– Не надо. Родим – тогда, – чуть слышно сказала Ксения, как будто боялась спугнуть желанное будущее.
Редкое в эти дни солнце внезапно ударило в замурзанные окошки коровника и разделило его десятком солнечных столбов, в которых заблестели и ожили мириады танцующих пылинок.
– Видишь – солнышко. Все будет хорошо! – сказал Алексей с чувством, не таясь скотниц, прошедших мимо них по широкому проходу между рядами стойл слева и справа. Раньше молодые скотницы хихикали, глядя на Алексея и Ксению, а теперь затихли и здоровались с подчеркнутым уважением, а может, и с белой завистью: какой молодайке не хочется ляльку? Нет таких. По крайней мере в те времена не было среди нормальных.
XLIА с Глафирой Петровной разговор получился в тот же вечер. Всегда так бывает: то ничего, ничего, а то все сразу! Как говаривал в таких случаях Витя-фельдшер: «Р-раз – и в дамки!»
«Опасный человек этот Витя-фельдшер – он про меня что-то понял, во всяком случае то, что я медик. Сам себя выдал, дурак! Хотя ненарочно, просто опыт сработал против меня – мой опыт. Оказывается, так тоже бывает. А Витя умный, лишь бы не стукнул куда…»
– Чайком побалуемся? – прервала невеселые мысли Алексея Глафира Петровна.
– Побалуемся. Через четверть часа они сидели за столом в большой комнате при свете пятилинейной керосиновой лампы и пили чай, искусно заваренный хозяйкой из сбора мелисы, мяты, душицы, листьев смородины.
– Хороший у тебя чай, Глафира, мне в него и сахарина не надо – вкус портить.
– Я тоже так пью.
Лампа чуточку закоптила, Глафира Петровна отрегулировала фитиль[43]. Электричество вырабатывалось на заводе, там же и потреблялось до последнего киловатта. А с лампой была красота – все видно около самой лампы, да и по всей комнате какой-никакой свет.
– И че, братка? – взглянув на Алексея исподлобья, спросила хозяйка.
Алексей отметил, какие у нее глубокие, какие выразительные глаза – темно-карие, с влажным блеском, глаза страстной, еще не угасшей женщины.
Молча выпили по чашке душистого чая, Глафира Петровна налила Алексею вторую.
– Ни надоило в мовчанку грать? – В основном она говорила по-русски, иногда вставляла украинские словечки, а то и вообще переходила на «харьковский», то есть на совершенно вольную, ее собственную, смесь двух языков, с неправильностями как в том, так и в другом языке.
– Ни надоило?
Вопрос был ясен, с ответом дело обстояло сложнее.
– Надоело, – наконец проговорил Алексей, – надоело и в молчанку играть, и в дурака. Да, я не Леха-пришибленный и не твой братка Алексей Серебряный, как по паспорту…
– А хоть хто, ты помнишь?
– Раньше не помнил, а сейчас знаю. Адам Домбровский – главный хирург передвижного полевого госпиталя, капитан военно-медицинской службы. Ну и что?! А где этот капитан был всю войну, она без него прошла, без него и кончилась…
Опять закоптила лампа.
– Тю ты, и че каптить – сроду ни було. Пряма к разговору, не иначе. Дай-ка я хвителек подрежу. – Глафира Петровна прикрутила фитиль, ловко сняла полотенечком горячее стекло с лампы, перегнулась к комоду, взяла с него ножницы, подрезала фитиль, обрезок нагара сбросила Алексею в подставленную ладонь, и тот быстро вынес его из комнаты и выкинул в проливной дождь. Потом Глафира ловко надела стекло по месту, приоткрутила фитиль – лампа горела ровно, ярко.
– Какая ты рукастая!
– Ногов, считай, нет, так хочь руки при мне, – с удовольствием улыбнулась похвале Глафира Петровна.
В комнатке воняло обгорелым фитилем.
– Счас вытянет, дверь открой, – велела Глафира, – момент!
Алексей распахнул входную дверь, в комнатку ворвались шум дождя и свежий воздух, хотя и с холодком, но вполне терпимый, огонек в лампе поднялся и опустился.
Опять замолчали и молчали долго, тяжело.
– Дверь закрой – по ногам тянет! – распорядилась Глафира.
Закрыв входную дверь, Алексей решительно сел напротив Глафиры Петровны.
– Да, я не твой братка Алексей Серебряный, а сказать этого никому не скажу, хоть убей, иначе и тебе, и Воробью вот… – И он показал на пальцах решетку.
– То правда, – задумчиво сказала Глафира, – а в поселке врача нет… Мы тебя с оврагов привезли. Катька в дом втащила. Ксенька выходила, ты ей по гроб жизни обязанный.
– Я всем обязан. Толку что?
– Будет и толк. Скоро дитя родите?
– Думаю, в феврале.
– У нас и роддому нема, тики у Сименовке – двадцать пять километрив.
– Обойдемся своими силами.
– Вот и толк!
– Ксении учиться надо, она одаренная девочка. Буду за няньку.
– У нее и мамка, и бабка – нянек без тебя хватает. Я тебя тоже впомнила уже с полгода как. И твою молодайку – гарна дивчина. И хмыря усатого…
– Грищук Константин Константинович – хороший человек, начальник госпиталя.
– Налет был страшенный. Тогда мой загс сгорел – прямо в него бомба! И вас разбомбило. Кто-то погиб, а все уехали.
– Да, воронок там много и все глубокие, я их не раз осматривал, – сказал Алексей.
– А ты чуешь, она живая?
Алексей неуверенно пожал плечами и отвел глаза.
– Хочешь, на карты кину? – горячо предложила Глафира Петровна.
– Не надо. Ты лучше скажи: Витя-фельдшер меня не продаст?
– А он при чем?
– Показалось, он про меня что-то знает. Например, насчет того, что я медик, знает точно.
– Витя-фельдшер? – Глафира Петровна призадумалась. – Парень вроде хороший, семья у него вся в тридцать третьем перемерла, как у меня. А там кто его знает? Хорошие тоже сдают, всяко бывает – кого прижмут, кто случайно, кто от обиды, кто от дурного языка. Ногу он на финской потерял – это точно, я сама документы видела – на загс пришли. Жена его с другим спуталась, уехала, вот он с тех пор и холостякует. С Воробьем надо поговорить – это и его касается.
XLIIДождь прекратился, небо расчистилось, и полная луна агрессивно шафранового цвета с металлическим блеском ломилась в окошко комнаты Адама, маленькое, одинарное окошко с крохотной форточкой на кожаной тесемке, настолько засаленной за много лет, что лунный свет как бы стекал по ней на пол. На окне была цветастая занавеска, но луна била поверх нее своим сатанинским мертвенным светом, и некуда было от него спастись, даже сквозь закрытые веки давил этот тревожный, угнетающий душу свет полнолуния. Адам лежал на спине на узкой железной койке у стены продолговатой комнатки, а с клеенчатого коврика на стене который год смотрел и смотрел на него единственным синим глазом белый лебедь с розовым клювом и непомерно длинной шеей, смотрел и сейчас при зловещем свете луны, смотрел нацеленно, так, как будто хотел выклевать Адаму глаз.