Евгений Водолазкин - Авиатор
Беззвучно подняв решетку, я вынул мою заточку. В последних лучах солнца полюбовался заточенной ее частью, блеском ее – сколько же раз я прошелся по ней разного размера напильниками, ставя последние штрихи самым тонким! И всё скрывал, скрывал ее от тех, кто находился в мастерской. Платонов… Я отвлекаю, беру под локоть и отвожу к стене. Платонов, ты на кого это заточку мастеришь? Никто не спросил, никто не засек. И в тот самый вечер я любовался заточкой, не очень беспокоясь, что заметит меня, скажем, Панов. Я был на таком взводе, что он бы от меня всё равно не ушел.
Прежде чем открыть дверь, я подошел к окну предбанника. На деревянной лавке лежал неподвижный Панов. Лежал на спине, руки его были вытянуты вдоль тела, само же тело было трупно-белым и не подавало признаков жизни. Я стал следить за его животом, стремясь уловить хоть малейшее дыхательное движение, но движения не было.
Я понял, что напоминала мне эта картинка в окне: это было повторение виденного мной в морге на опознании тела Зарецкого. Я смотрел на то, что прежде было Зарецким, и думал, что справедливость восторжествовала. И осознавал, что не рад этому торжеству. И очень хотел, чтобы Зарецкий был жив.
Рука Панова дрогнула и почесала грудь. Я глубоко вдохнул. Я и сам не знал, что испытывал в то мгновение – радость или разочарование. Знал одно: Панова я уже не убью.
Вторник [Иннокентий]Сегодня днем прилетели на самолете в Москву. Гейгер меня учит: слово “самолет” можно опускать, понятно, дескать, что не на аэроплане. Так же точно, говорит, как не нужно больше “звонить по телефону” – достаточно просто “звонить”… Поужинали сейчас в гостиничном ресторане и сидим каждый в своем номере.
В отличие от доктора Гейгера, авиатор Платонов сегодня впервые поднимался в небо – такой вот особенный авиатор. Не злоупотребляющий полетами. Даже единственный мой сегодняшний полет – и тот не получился. Когда самолет стал разгоняться на взлетной полосе, мне стало как-то нехорошо, душно, тошно. Гейгер (он сказал, что я сильно побледнел) включил над моим сидением вентилятор, и стало чуть легче. Окончательно меня отпустило, когда самолет набрал высоту.
В голове всплыла картинка нашего последнего с отцом посещения Комендантского аэродрома. Конец августа. Авиационный митинг, дождь, зонты над толпой. В очереди аэропланов ближний к нам – аэроплан авиатора Фролова. Его полета ждут с особым чувством: объявлено, что сегодня он будет показывать прежде невиданные фигуры высшего пилотажа.
Фролов стоит под крылом своего аэроплана, во рту его незажженная папироса. В поисках спичек он хлопает себя по многочисленным карманам комбинезона. Находит. Чиркает. На дожде спички отсырели. И тут я думаю следующее: если авиатор Фролов сегодня вдруг разобьется (высший пилотаж все-таки), то получится, что перед самой смертью не исполнилось такое, в сущности, простое его желание.
Мне жаль авиатора. Я прошу у отца спички и через поле бегу к нему. Это запрещено, и мне свистит распорядитель, но я бегу, чтобы вручить авиатору спички. Он каким-то образом всё понял и уже идет мне навстречу. Улыбается. Я всё еще бегу, держа на вытянутой руке спичечный коробок. Мы встречаемся. Авиатор берет спички и зажигает папиросу. Делает первую затяжку, его лицо в клубах дыма. Прощаясь со мной, крепко пожимает мне руку. От этой силы я едва не вскрикиваю, но мне удается сдержаться. Вот оно какое – пожатие авиатора. Возвращаясь в толпу зрителей, я снова пересекаю часть летного поля, но распорядитель уже не свистит. Он стоит отвернувшись.
И вот я рядом с отцом, смотрю на летное поле. Приходит очередь авиатора Фролова. Давно уже докуривший свою папиросу, он сидит в кресле аэроплана. Винт работает. Аэроплан дергается и трепещет, сдерживаемый восемью служителями аэродрома. По сигналу авиатора служители отпускают крылья и падают на землю. Наконец-то. Машина освобождается от последнего, что ее держало на земле. Подпрыгивая то одним колесом, то другим, пробегает небольшое расстояние и взмывает в воздух. Резко, как-то даже слишком резко, набирает высоту.
Полет. Аэроплан плывет в воздухе, как большая птица. Так до конца и непонятно, за что он там держится. Пока о физических законах, о конструкции аэроплана говорят – понятно. А как посмотришь на одинокое его парение в воздухе – непонятно. И удивительно. И очень страшно за сидящего в нем человека.
Я ведь не зря боялся… Не зря. Всё случилось тогда, когда сложные фигуры были уже показаны. Из дальнего поднебесья аэроплан Фролова летел на посадку. Круговое и плавное его снижение внезапно прервалось. Сравнение с подстреленной птицей, обошедшее потом все газеты, кажется мне и сейчас единственно возможным. Несмотря на свой откровенный романтизм, оно соответствовало тому, что я видел: правое крыло по-птичьи заломилось, и машина, вращаясь вокруг своей оси, устремилась вниз.
Потом написали, что лопнул трос, связывавший крылья биплана, что конструкция потеряла жесткость, но в те мгновения ничего не было понятно, кроме одного – приближается беда. Можно, конечно, было еще надеяться, что авиатор выполняет одну из фигур высшего пилотажа и сейчас выйдет из своего пике, если бы не это поломанное крыло – почти отделившееся от машины и трепещущее на ветру, – оно не оставляло надежды.
Толпа на аэродроме разом замолчала. Все уже знали, что авиатор летит к своей смерти. Летел он как-то невероятно долго, а вращение аэроплана выглядело комичным и оттого особенно страшным. Всякий раз, когда машина поворачивалась к нам своей верхней частью, был виден сидящий в пилотском кресле Фролов, и всякий раз руки его располагались по-разному: вероятно, он отчаянно дергал за разные рычаги, пытаясь вывести машину из штопора. Мгновения его полета всё длились и длились, и я успел подумать, что так продлевается его жизнь, что сейчас я вижу его живым, а спустя миг он будет мертвым, и об этом знают все – и он, рвущий рычаги машины, и мы, застывшие в безмолвии… Я приготовился поймать грозный миг перехода жизни в смерть, но ничего, конечно же, не поймал.
Когда аэроплан врезался носом в землю (деревянный треск конструкции), безмолвие взорвалось тысячеголосым криком толпы. Людская масса с разных сторон бросилась к аэроплану, мгновенно затопив собой летное поле, – так по скатерти разливается пролитый кофе. Люди уже были готовы бежать, и удар аэроплана о землю дал им старт. Я мчался вместе со всеми, по изломанным крыльям машины предугадывая состояние авиатора. Я бежал и кричал, но, сам того не осознавая, замедлял свой бег, перемещался из первого ряда вглубь, покидая число тех, кто должен будет первым подойти к разбившемуся. И чем медленнее я бежал, тем громче становился мой крик, словно отчаянным этим криком я пытался восполнить мое отсутствие на передней линии.
Когда я все-таки увидел Фролова, вид его оказался не так страшен, как я боялся. Рассеченный лоб, струйка крови изо рта, неестественно вывернутая рука. Этой рукой он брал у меня спички. Ею пожимал мою руку – крепко, до боли. Сейчас она не годилась ни для какого – даже самого слабого – рукопожатия. Эта рука мне вспомнилась впоследствии, когда я прочитал известное блоковское:
Уж поздно: на траве равниныКрыла измятая дуга…В сплетеньи проволок машиныРука – мертвее рычага…
Мертвее рычага – я знал цену этой детали.
Среда [Настя]Смотрела по телевизору репортаж из Кремля. Парни мои сегодня зажигали. Орденоносец Платонов во время награждения нашел возможность рассказать про Белку и Стрелку – очень, считаю, уместно и с любовью к природе. Гейгер – тот тоже ничего: бросил на ходу “спасибо” и вернулся на место. Не взглянув на верховного главнокомандующего. Не очень он его любит – ну, так а за что, если разобраться, его любить? Одним словом, я обоими орденоносцами гордилась.
Среда [Гейгер]Мы с Иннокентием на обратном пути из Москвы. Едем в спальном вагоне – решили все-таки ехать поездом.
Он самолет плохо переносит. У него воспоминания о каком-то погибшем авиаторе. Погибшем на его глазах.
Я пишу.
Иннокентий рассматривает ордена. Положил перед собой две коробочки – в одной Почет, в другой Мужество. Задумчиво жует губами. У него вид человека, объятого недоумением. Смотреть на него забавно.
Сегодня утром нас собрали в администрации президента на Старой площади. Из будущих орденоносцев я знал всех – или почти всех.
Вскоре нас посадили в автобус и повезли в Кремль. Награждения ожидали в зале с низким потолком. Ели пирожные и пили сок.
По залу двигался распорядитель из службы протокола. Предлагал отдать ему подарки для президента. Вручать что-либо самому президенту не полагается.
Он подошел и к нам, но мы с Иннокентием только развели руками. Мы никому ничего не собирались вручать. В лице распорядителя мелькнуло разочарование.