Елена Крюкова - Царские врата
«Да, тот мальчик».
Она встала, впрыгнула в разношенные туфли, пошла, тихо стараясь ступать, по ночному коридору в знакомую палату.
Мальчик лежал белый, губы синие. Вцепился закинутыми за затылок руками в прутья койки, дышал щелью рта, тяжко, часто, громко.
– Митя! – тихо сказала Алена. Села рядом с ним на край койки. – Митенька, что с тобой, скажи…
Ночь, и свеча звезды горит в окне. Ночью рождаются, и ночью умирают. Он выбрал правильное время.
– Митя, Митенька…
Мальчик еще слышал ее. От боли не мог вздохнуть.
Алена поняла: еще две-три минуты, и все будет кончено.
Встала, взяла его руки в свои. Видела: снежно белеет лицо. Закрываются глаза. Закатываются под лоб. Перламутрово блеснули белки. Слабый стон вылетел воробьем из груди – затрепыхался, забился. Утих.
«Он умер, Алена, он умер».
«Нет ничего невозможного для любви».
«Ты хочешь это сделать с ним?!»
«Я хочу это сделать с ним. И я сделаю это».
Все больные в палате спали. Трое мужчин. Палата на четверых. Сырые потеки бежали по стене: протекала крыша. Алена поглядела на потолок в грязных разводах, в окно, на деревья, что тянули худые руки-ветки к небесам.
– Господи, – сказала она негромко, горячо и перекрестилась, – прошу Тебя!
Протянула руки. Положила, ладонями вниз, на неподвижную грудь подростка.
«Господи, неужели у меня получится?! Верю!»
Руки Алены напряглись, налились мерно бьющимся, тяжелым как чугун, горячим, жгущим изнутри. Это в руках билась ее кровь.
– Живи, – сказала Алена тихо и твердо. – Живи!
Руки прожигали худую, юную грудную клетку.
Мальчик лежал неподвижно.
Алена сказала себе: только не усомнись, не отрывай рук, не плачь.
– Ты живой… живой…
Когда под ладонями вздрогнуло, раз, другой, она не поверила. Все держала горячие руки. Все шептала.
– Митя, – Алена не узнала хриплого голоса своего, – Митя, ты слышишь меня?..
Мальчик раскрыл глаза. Две ягоды крыжовника, омытые в холодном ручье.
– Тетя Алена, – вышептал мальчик, – это вы! Тетя Алена, мне было очень плохо! Мне приснилось, что я умер.
Алена провела руками, горячими, дрожащими, сначала по его лицу; потом по своему. Она дрожала, как дерево за окном на ветру. Она всеми голыми ветками стучала в морозное стекло.
– Да, тебе приснился плохой сон, – она пыталась улыбнуться, у нее не получалось. – Но я пришла и разбудила тебя. Вот видишь. Я сейчас принесу тебе лекарство. И попить. Где твоя чашечка?
Она взяла с тумбочки пустую чашку. На дне чашки лежала ягода. Крупная виноградина. Алена вынула из чашки виноградину и поднесла к губам мальчика. Он вобрал губами ягоду, разжевал, проглотил.
– Сладкая. Спасибо большое.
Он уже дышал не хрипло – легко, плавно.
Алена вышла из палаты с Митиной чашкой в руках. Прислонилась к стене. У нее подогнулись колени.
ЗЕРКАЛОЯ разделась, как обычно. Чулки стянула. Платье через голову стащила. Сняла сорочку, лифчик сдернула, на спинку стула повесила.
Теперь я была голая. И беззащитная.
Я стояла перед зеркалом, и полумрак скрывал мою наготу. Свет настольной лампы ярко освещал лишь половинку яблока – кусок груди; и половину дыни – кусок живота. Я усмехнулась, разглядывая себя в старое, овальное зеркало покойной бабушки Натальи. Вот он шрам под ключицей. Вот она рана на плече. Вот они рваные, от зубов, отметины на прокушенных когда-то запястьях. А так – неуязвима, в бога душу мать твою, в огне не горела, в воде не тонула и пулями пощажена была. На такой-то войне, где людей – в красный фарш, в мясомолку, в крошево…
«Алена, Алена… И никто тебя – тебя! – не сфотографировал, когда ты в бегущую по горной дороге машину – целилась… Когда ты ребенка – на руках – у матери – прицелом – поймала…»
Я глядела на себя, голую. Я безжалостно, дико раздевала, разрывала свою душу, как ветхую тряпку, когтями-словами. Обнажала ее до костей.
«Вот стоишь ты сейчас у зеркала. Живая. Жива-здорова, зараза. У себя дома. Сыну жизнь вымолила. Кусок хлеба каждый день на стол перед собою кладешь. Ешь и пьешь. И иной раз сладко ешь и пьешь, стерва, сука! Голая. Гладкая. В одежки себя закутываешь. На морозе – не мерзнешь?! И обувка у тебя есть, и в ванночке, если грязная, купаешься… Живешь… Живешь… ах ты…»
«Что это с тобой? Зачем ты так… над собой? А ну-ка ложись, не выдумывай…»
Я шагнула к столу, выключила лампу.
Зачем я это сделала!
Я выключила свет, и на меня навалилась необоримая тьма.
Черная, дышащая, клубящаяся бездна.
Из зеркала на меня глядело лицо.
Это была она. Я ее сразу узнала.
Мать. Та мать. В машине. На горной дороге. С ребенком на руках.
Она глядела на меня из серебряной, колышущейся черноты зеркала. Ее глаза были рядом с моими.
И глаза ребенка, не моргая, тоже глядели на меня. Печальные и живые, влажно переливались, светились очень близко.
Меня затрясло.
«Я голая, это от холода, надо одеться, нет сил, что с руками?!.. Ватные…»
Вместо того, чтобы отвернуться, упасть на постель, я сделала еще один, глупый, ненужный, страшный шаг к зеркалу.
– Оставь меня… Не надо…
Она молчала. Крепко прижимала к себе мальчика. Подняв голову выше, еще выше, смотрела прямо в мои глаза, простреливая их своими глазами, теплыми, черными, огромными, как горные озера.
Мальчик у нее на руках пошевелился.
Боже мой, что это?! Его лицо пересекает крест.
Странный, страшный крест! Почему крест! Зачем крест! Не надо! Что это!
Я, сходя с ума, подшагнула к зеркалу ближе. И я догадалась.
Крест в круге. Круг и крест. Мотается… ловит… прыгает в колодец зрачка.
Это прицел. Это я смотрю на него в прицел.
Его личико, как в тумане, моталось, дергалось, как кукла на ниточках, надо мной, передо мной. Это машину трясло, мотало на извилистой, погибельной горной дороге.
– Ты сейчас выстрелишь в меня, – сказал мальчик одними губами, я не поняла, по-чеченски или по-русски; но я поняла, что он сказал.
– Нет! Нет! Я не…
Лицо матери летело на меня, все ближе, ближе, впечатывалось в мое, становилось моим. Боже мой, боже, я сейчас выстрелю. Я выстрелю… в себя?!
– Не-е-е-е-т…
Мальчик протянул ко мне руки. Черная пропасть за его плечами раскрылась.
Я стала в нее падать. Мне не за что было уцепиться.
Я падала, и лицо матери все стояло, как печальная желто-смуглая Луна, надо мной, оно падало вместе со мной.
Я сделала последний шаг к зеркалу и со стоном протянула к нему руки, и руки мои ушли по локоть в зеркальную гиблую черноту, как в блестящую под Луной воду черного озера. Руки… по локоть…
Где мои руки?! Страх. Боль. Белые обрубки. Черная топь.
«Она… заберет меня с собой. Тебе страшно?! Ты думала: страшен только грех, а если нет для тебя Бога, то и грех тебе не страшен! Да?! Так ты думала?!»
Лицо убитой мною матери круглым медным маятником билось напротив моего лица.
«Я шагну в зеркало. Вот сейчас. И меня больше не будет».
Еще есть время. Всегда есть еще одно мгновенье. Даже когда времени уже нет.
– Я… – сказала я убитой мною матери – губы в губы. Дыханье к дыханью. – Я…
И крикнула – зазывной, медной глоткой, в ослепленье, в безумье, на всю черную, пустую равнину посмертной тьмы:
– Каюсь! Каюсь! Мать! Мать! Прости меня!
Очнулась на полу. Холодно. Мороз. Я замерзаю.
Я лежу на горной дороге, зимой, на ветру, ночью, и сейчас замерзну. Никто не спасет.
Спросонья не понимала: кто это меня на руки хватает, и почему это водкой пахнет?!.. Кто меня растирает, в зубы мне водку вливает, не надо, я же сейчас пьяная буду… Слышала бешеный шум бьющей из-под крана воды, и кто-то на руках меня несет.
На руках… на руках…
– Где это я…
– Дома, мама… Ты просто очень замерзла… сейчас согреешься…
Горячая вода обнимала тело. Иван сел на корточки перед ванной. Он плакал, смеялся и растирал меня жесткой мочалкой. В зеркале я видела свою пьяную, слабую улыбку. Выбросила вперед руку, словно от выстрела защищаясь.
– Сынок!.. Разбей… Не надо… Его…
Иван посмотрел на меня, на мочалку, на зеркало.
– Зачем, мама? Что?
Я не помнила, как все это сделалось. Кажется, я слепо и зло шатнулась вперед, вода вылилась через край ванны, руки вцепились в зеркальный латунный обод с крашенной серебрянкой гипсовой лепниной и с силой рванули, потянули зеркало на себя. Оно со странной легкостью оторвалось, отошло от гвоздей. Я размахнулась и швырнула его на выложенный старым трещиноватым кафелем влажный пол, и оно разбилось в мелкие осколки, со звонко-хрустким, похожим на звук взрыва грохотом.
ПРИЗНАЛАСЬПо улице шла быстро, широкими шагами, подставляя лицо холодному ветру и жестким лучам белесого, седого солнца.
Расстилалась под солнцем широкая река. Серые, цвета грязной шкуры воды сверкали под отвесно бьющими лучами, вспыхивали битым белым стеклом, холодные сполохи резали глаза, скрещивали белые клинки. Простор обнимал ее. Она выросла на просторе. Она, одинокая, прошедшая войну насквозь, стала женой простора, и больше ничьей.