Елена Бочоришвили - Только ждать и смотреть
Все приходили на берег с огромными сумками. Расстилали одеяла. Раскладывали помидоры и вареную кукурузу. Запускали детей пописать в море. Дети визжали от холодной воды.
Павлины кричали голосом Аннушки.
В сухумский обезьяний питомник выстраивалась длинная очередь. Экскурсовод пересчитывал нас, махая пальцем. Обезьяны, кажется, уже меня узнавали. Нанули водила меня в питомник каждый год. Обезьяны и впрямь были как люди – один обезьяна-мужчина умер от инфаркта миокарда, когда ему изменила “жена”.
Теперь обезьяны были даже умней, чем мы, – они не убивали. Они разбежались по окрестностям, когда электричество пропало. Ток низкой частоты проходил по ограде, и они сразу поняли, что подача прекратилась. Беженцы рассказывали, что видели обезьян на деревьях в городских скверах, как на рисунках в школьных учебниках.
Жители, оставшиеся в домах, своих или чужих, прятались в подвалах. Ели жесткое павлинье мясо. Подплывал катер и давал по берегу залп. Пролетал самолет без знаков и сбрасывал бомбы. Пехота бросалась в атаку, бухая сапогами. На головах у солдат – разноцветные ленты. Из подвальных окон видны только сапоги.
Война становилась затяжной.
В это время в Тбилиси подходил к концу чемпионат республики по футболу. Худой историк и его толстая жена организовали поход соседей на матч. Они утверждали, что чемпионат является важным политическим событием. Он доказывает, что мы самостоятельная страна. Мы пошли, потому что нам все равно нечего было делать.
Эстате захотел сидеть вместе с женщинами. “До чего дожили, – сокрушался Васо, – теперь и женщины на футбол ходят!” Хотя Эстате от этого не страдал. Он рассказывал про Горбачева и про ламбаду, и женщины расстегивали кофточки. И вскидывали руки, демонстрируя сизые лица у себя под мышками.
Я вспомнил, как на хорошей игре болельщики сидели даже на лестницах. Одни мужчины. Дым над головами. Если судья назначал пенальти в наши ворота, мы скандировали: “Судья – пе-де-раст!” Разбег. Удар. Го-о-ол!
Мери, дочка Васо, села со мной рядом. Очень близко, как будто мы не помещались на полупустой трибуне. Я не хотел пересаживаться, потому что не хотел ее обижать. Я все понимаю. Мери, как и мне, двадцать девять лет. И никакого секса. Никогда. Я опустил голову и смотрел на ее ноги, точнее на ступни. Меня всегда поражали ступни Мери. Как лыжи.
Я думал об опере. Я постоянно думал об опере. Я впервые пишу серьезную вещь. У меня есть несколько пьес для фортепиано и одна симфоническая поэма, которая сейчас мне уже не нравится. Я написал ее в двадцать лет, когда был влюблен в Жужуну. Жужуна была самой красивой девушкой на нашем курсе.
Потом она вышла замуж, и мне показалось, что я больше не полюблю никогда. Я выразил себя в музыке. Жужуна родила ребенка, пополнела и развелась. Я держу ее в объятиях почти каждую ночь, в гробовой тишине. Жужуна живет с родителями и сыном. Я накрываю ее крик, павлиний, подушкой, чтобы оргазм не вышвырнул в окно ее честь.
И я больше не пишу симфонических поэм.
Эстате иногда говорит со мной о Жужуне. Наверное, по просьбе Нанули. Он начинает так: “Я знаю, что ты любишь Ию, но ведь ее не вернешь”. Виноватое выражение появляется на его лице. Я знаю, как Эстате мучится из-за смерти Ии. Я говорю о Жужуне: “Старые любовницы – как дряхлые лошади. И ездить нельзя, и расстаться жалко!”
Никто не виноват в смерти Ии больше, чем я.
Футболисты нехотя бегали, а болельщики нехотя покрикивали. Кажется, мы забили мяч в свои ворота, я не заметил. Я думал о том, что действие в моей опере приближается к кульминации – в небесном кабинете появляется женщина небесной красоты.
Я должен описать тебя, Ия, но я не нахожу в себе сил.
11Некоторые люди вдруг разбогатели – во время войны. Они проносились по улицам, грязным, на блестящих машинах. Оставляли всех в пыли. Они победили в битве за хлеб, вырвав у собратьев кусок хлеба. Они взлетели над бедностью, как чайки над морем. И на них смотрели с восхищением, как на розовых голубей.
Я видел их иногда на похоронах. Они приходили с охраной. Вручали родственникам покойного крупные суммы. Их лица светились добротой и счастьем. Удовлетворенностью обедом. Люди, убитые горем, возвращались к жизни. Вскакивали со своих мест в знак уважения. Были готовы извиниться за то, что покойник лежит.
Кто-то становился нуворишем, а кто-то умирал на берегу моря. А кто-то скатывался до нищеты.
Полицейский поймал на базаре вора, мальчишку. Он тащил его за руку к выходу, а пацан упирался. Продавцы хохотали у своих синюшных поросят. У своих неточных весов. А мальчишка упал на землю, задергал ногами, и у него горлом хлынула кровь.
Самый высокий в Грузии человек продал свой скелет медицинскому институту, а деньги пропил.
Мои соседи выносили кастрюльки на общий костер посреди двора и помешивали еду, выбегая на минуточку из хлебной очереди. Они обсуждали поездку в Турцию. До Турции можно было доехать за день. И накупить товару по дешевке. Эстате достал микроавтобус с шофером.
И они поехали.
Ничто не кольнуло меня в сердце. Я не провел никаких параллелей. Я забыл, что только что выписал в опере героя, который, вернувшись из Турции…
Худой историк поехал с толстой женой. Аннушка без маленькой Анны. Художник с восьмого этажа с другом, которого за глаза называли любовником. Васо с дочкой Мери. Несколько старых дев. И Эстате.
Нанули не поехала, потому что еще не вернулась из деревни. Полковник не поехал из принципа. Или, может, проспал с похмелья. А я дал Аннушке денег на колбасу и остался. Похорон было полно.
Уже ввели комендантский час, и патруль мог стрелять без предупреждения. Я сидел по вечерам дома, в темноте. Я нанес Жужуне дневной визит. Ее родители смотрели на меня, будто я только что свалился с балкона прямо на их глазах. Будто я не делаю этого почти каждую ночь.
Я хотел сказать Жужуне, что не люблю ее. Что мне лучше не приходить ни днем, ни ночью. Что я никогда не полюблю ее, ни-ко-гда! Что мне не вырвать Ию из сердца, потому что сердце мое захлебнется в крови.
Но я боялся смотреть в амбразуры, словно оттуда могут вылететь пули. Я пожаловался на патруль и на жару. На то, что вижу покойников почти каждый день. Я выпил чай без сахара и ушел. И не пристрелил дряхлую лошадь, нашу связь.
Когда Жужуна услышит мою оперу, она сама все поймет.
Я слонялся по городу и месил грязь. Женщины в цветастых юбках не подметали больше улиц метлами бабоягинскими. И общественные туалеты закрыли, потому что никто не хотел их убирать. Мужчины и собаки отмечались в темных подворотнях, а кто стеснялся – мучился.
Но по-прежнему существовала странная, ничем не объяснимая брезгливость людей, живущих в городе без воды. Никто не садился на скамейку на улице, не подстелив газеты. Люди собирали воду по каплям. Кипятили часами. И вываривали носовые платки. Очень стыдно было не иметь чистого носового платка.
Платком вытирали ножи и вилки, прежде чем приступить к еде. Платком вытирали фрукты, если не могли их помыть. Платок доставали из кармана, встряхивали и вытирали слезы, если приходилось всплакнуть на похоронах.
Через несколько дней одиночества я загрустил. Я играл часами в бабкиной квартире. Полковник пришел послушать, и заснул, и чуть не упал со стула. Я разбудил его, а он заплакал. Выдал мне классическую арию старого вояки: “Я за родину кровь проливал, а они меня забыли. Говорят, что я зря воевал. Я солдат, мне как приказали…” И заснул опять.
Я ждал соседей так, как в детстве ждал отца.
И они вернулись. Все.
Они были довольны поездкой, особенно Васо. Шофер микроавтобуса влюбился в Мери и уже сообщил Васо, что намеренья его серьезны. Мери ходила в новом платье и новых длинных туфлях и улыбалась. Ею восхищались – вот молодчина, не шлялась по сторонам, сидела дома и дождалась! Старые девы завидовали глубоко и потому поздравляли от души.
И все были так взбудоражены, что не могли заснуть. Бегали по этажам со свечками в руках, и обсуждали новости, и показывали покупки, и ойкали, если воск капал на пальцы.
А на следующее утро умер худой историк.
Его толстая жена распустила волосы, царапала себе лицо и кричала. Аннушка обнимала ее за плечи и рыдала. Старые девы подметали двор и молчали. Эстате пошел с Васо доставать гроб, а меня оставил с женщинами, если вдруг что понадобится.
Я стоял у стены и смотрел на тело, накрытое с головой белой простыней. Маленькая Анна пыталась завесить зеркало черной материей, но не доставала. И тянулась опять, и оглядывалась на покойника, и боялась. Жена историка перестала кричать и только охала. Аннушка уговаривала ее поесть – до похорон, мол, выдохнешься, подкрепись.
И жена историка сказала почти шепотом: “Он повесился!”
Она могла бы этого и не говорить.
12– Одевайся, – сказал я Ие. И отвернулся к окну.
Ее груди обозначились на теле, когда она села на постели. Маленькие груди балерины.