Виктор Пелевин - Смотритель. Том 1. Орден желтого флага
Киж, известный своим распутством («великим развратом», как удачно выразился один из переводчиков Светония), был одним из сподвижников Павла Великого и оказал императору неоценимую услугу. Он взял у судьбы награду натурой, ибо происходил из гвардейских офицеров и больше всего в жизни ценил ее влажную корневую суть. Под конец он совершил какое-то преступление, сохраняемое в тайне — и мы, потомки, до сих пор за него расплачиваемся.
У Кижа было больше пятисот любовниц. То же самое, впрочем, говорили и про Павла, только Павел обычно уподоблялся Кришне, нежно играющему на флейте для пастушек, а Киж — буйнопомешанному, устроившему дебош в публичном доме; здесь таилась непонятная несправедливость, из-за которой наш род, считаясь одним из самых знатных в Идиллиуме, был одновременно своего рода непристойностью.
Все де Киже прикованы судьбой к месту своего рождения — где как бы искупают неясную вину предка. Многие из старших бюрократов, служащих в канцеляриях Идиллиума, и все без исключения Смотрители происходят именно из нашего рода (ходила шутка, что к нему же принадлежат и Ангелы Элементов — это, конечно, ерунда, но дает представление о нашей вездесущности).
Детство, проведенное в строгости — залог счастья в зрелом возрасте. Просто потому, что обойденному усладами долго не надоест все то, чем пресытится человек, утопавший в развлечениях с младенчества.
Обыкновенно де Киже воспитываются в монастыре — а по достижении двадцати двух лет им доверяют какую-нибудь ответственную должность. Часто это делает лично Смотритель. Тогда в их жизни появляются обычные человеческие радости, но до этого момента они почти отсутствуют.
Я вырос в фаланстере «Птица» возле одного из монастырей Желтого Флага (когда мне исполнилось двенадцать лет, меня записали в этот орден в чине шивы, на что, конечно, я не имел ни земного, ни небесного права). Обращались со мной строго. Вместе со мной росли несколько других монастырских детей, моих сверстников и, возможно, родственников.
Я не был среди них ни самым сильным, ни самым слабым (то же касалось и моих умственных способностей). По мнению воспитателей, так человек развивается лучше всего: он не чувствует себя неполноценным, тянется за теми, кто быстрее, умнее, веселее — и понемногу учится преодолевать себя.
Вместе со всеми я тренировался в концентрации, учил стихи, мыл посуду на кухне, зубрил историю Катаклизма и Возрождения, подметал двор и даже пас одно время монастырских свиней, что тогда вызывало у меня отвращение, а сегодня кажется идиллическим и милым. Еще я, как и все дети, с удовольствием добивал отработавших свое големов — за что сегодня мне стыдно.
В двенадцать лет меня разлучили с фаланстером «Птица» и отправили в фаланстер «Медведь», расположенный в горах к северу от столицы.
Помню мое первое от него впечатление: мы едем по горной дороге — и после поворота надо мной нависает как бы немыслимая серая плотина, перерезающая ущелье… Проходит секунда, и я понимаю, что это не плотина — мы слишком высоко, — а фасад возведенного между скалами здания с редко расставленными окнами.
В этой плотине я и провел следующие десять лет. Внутри она оказалась неожиданно комфортабельным местом — там были спортзал, пара кафе и длинный бассейн с морской водой. Серьезная школа для высшей элиты. Я обучался так же анонимно, как и прежде.
Нас учили физическому совершенству, древним языкам и так далее — как обычно в таких местах. Мы даже решали квадратные уравнения (они казались мне скорее продолговатыми — и особого успеха в этом я не достиг).
Кроме того, в моем образовании появились и технические предметы: в те годы праведность медитаторов Железной Бездны была вознаграждена, и в нашем быту появились первые вычислители и умофоны.
Помню, как мы разбирали их и вынимали из латунных цилиндров полоски бумаги с непонятными мантрами на латыни. Говорили, что их специально пишут чернилами, полностью выцветающими за два года — чтобы заставить покупателя обновлять модель.
Сейчас я предполагаю, что память об этих нудных уроках вбивали в голову будущему Смотрителю специально — для того, чтобы у него навечно угас интерес к технике. Если так, то цель была достигнута.
Но нас не слишком интересовали все эти технические новинки — мы главным образом увивались за хорошенькими прислужницами и официантками, чей полумонашеский статус совершенно не препятствовал нашему общению из-за специфики данных ими обетов. Бедняжки по-настоящему любили работу с молодежью, но их было мало, и на их благородную жертву у нас стояла серьезная многодневная очередь, отчего я привык придавать этой гигиенической процедуре значение и ценность, которых она сама по себе лишена.
Во втором фаланстере со мной обращались строже, чем прежде. Я объяснял это тем, что меня невзлюбили учителя, особенно учитель медитации. Хоть мои тренировки в концентрации прекратились, от меня теперь требовали невероятных усилий в визуализации.
Мне, например, несколько секунд показывали парадный портрет тогдашнего Смотрителя, Никколо Третьего, а затем я должен был описать его во всех подробностях — от черной маски на лице до крохотных рубинов в ошейнике придворной собаки. Если я не ошибался в своем отчете ни разу, меня могли спросить, например, про форму мазков, которыми написаны канделябры золотой люстры.
К счастью, я проходил подобные проверки без особых трудностей — к визуализации у меня определенно был талант, и первые упражнения по ее развитию начались еще в «Птице».
Мои успехи в математике и физике оказались скромнее. Я писал неплохие сочинения по литературе, но учитель словесности отмечал в них «бедность слога и боязнь актуального высказывания» (до сих пор не понимаю, что имел в виду этот трогательный поэт-неудачник, полный желчи, так и не алхимизировавшейся в чернила).
Еще я неплохо рисовал, но меня бесили темы, задаваемые на уроках — изобразить капитель колонны, голову мраморной женщины, в подробностях перерисовать карандашом древний масляный пейзаж (оригинал убирали, дав мне посмотреть на него пару секунд, из чего я делал вывод, что меня продолжают натаскивать в визуализации).
Это, конечно, дало результаты. Эклектичные символы Единого Культа становились объектом моей концентрации лишь на время экзаменов — зато к концу своего обучения я так развил свой дар, что мог закрыть от скуки глаза, вспомнить любую красивую девушку, и она оставалась со мной наедине столько, сколько я хотел. Товарищи не верили и завидовали — им для стимуляции воображения нужны были фотографии и рисунки.
В двадцать два года я закончил наконец вторую школу (еще много лет после этого стандартный ночной кошмар об экзамене, к которому я не готов, происходил в ее длинных сводчатых коридорах).
И вот за мной приехали четыре фельдъегеря в красных камилавках, посадили меня в комфортабельнейшую карету (в ней, правда, было что-то от одиночной клетки для сумасшедшего, обитой изнутри мягким) — и повезли в столицу, велев каяться, не теряя времени.
Что ждет теперь? Счастье? Или, может быть… смерть? Не принесут ли меня в жертву во время какого-нибудь жуткого ритуала, настолько секретного, что я о нем никогда даже не слышал?
Добравшись в своих мыслях до этого места, я понял — покаяние закончено. Как мало я успел нагрешить, подумал я с усмешкой, гожусь на роль агнца.
Фельдъегери волновались зря. Мы еще не добрались до станции воздушной почты.
Если покаяние было успешным, Ангелы посылают кающемуся знак, и на него нисходит глубокий сон. Так случилось и со мной — я заснул сладко и беспробудно, и не заметил толком, как меня перенесли из кареты в почтовый монгольфьер, летевший в Михайловский замок: мне только запомнился длинный коридор, по которому меня волокли.
Когда я проснулся, в ободранной кабине монгольфьера не было никаких фельдъегерей, а одни тюки с почтой: возможно, мои грозные сопровождающие требовались на тот случай, если из меня при покаянии начнут исходить бесы… Но я не додумал эту мысль: в окошке уже видна была кордегардия Михайловского замка — и его сверкающие башенки, озаренные утренним солнцем, трепещущие разноцветными флагами… Мы снижались.
Вот так я почти полностью проспал свой первый воздухоплавательный опыт.
Я не особо волновался перед аудиенцией: возможно, назначат в адъютанты к какому-нибудь уставшему от дел чину, и что? Буду делать его работу, постепенно входя в курс дел. Так с де Киже бывало сплошь и рядом — и для карьеры считалось лучшим возможным стартом: когда чин умирал, бывшего помощника нередко назначали на его место. Но могли, конечно, определить и в простые секретари.
Михайловский замок был величественно огромен. Впрочем, он не столько потряс меня своим великолепием, сколько пробудил в моей груди какое-то щемящее подобие ностальгии по великому прошлому.